Зимними вечерами отец уже начинал понемногу учить его грамоте. Жена лесничего, очень добрая, приветливая женщина, подарила однажды Гурьянову для сына книжку с картинками, изображавшими зверей и птиц, корабли, плывущие по бурному морю, горы, дышащие огнем, и какие-то невиданные дворцы и храмы, леса и пустыни далеких стран. Эту книжку, как драгоценность, лесник держал в шкафу под замком, и для Тимоши было истинным праздником, когда отец вынимал книгу из заветного шкафа и давал Тимоше смотреть картинки и объяснял их. Мальчуган полюбил эту книгу и относился к ней так же бережно, с таким же глубоким благоговением, как и отец.

Так до сего дня тихо и безмятежно текла жизнь в хате лесника.

В летнюю пору Григорий Гурьянов почти каждый день объезжал свой лесной участок. Так и в то памятное для него утро пустился он в свой обычный путь по знакомой дорожке, вовсе не предчувствуя, что ждет его вечером, по возвращении домой.

Проводив мужа, Харитина взялась за свое шитье и села на крыльце под навесом, защищавшим ее от солнечных лучей.

В тихом утреннем воздухе уже чувствовалось горячее дыхание наступающего знойного летнего дня. Лес, со всех сторон зеленой стеной окружавший Липняговский кордон, стоял, не шелохнувшись, в своем великолепном летнем убранстве, цветущий, благоухающий, и словно замер в дремотном безмолвии под ясными голубыми небесами. Чириканье птиц в соседнем кустарнике порой смолкало, и было явственно слышно, как где-то дятел долбил дерево. Куры с тихим кудахтаньем бродили по двору и рылись в песке. Медведко лежал в тени у ворот.

Тимоша собирался в лес и искал нож: ему нужно было срезать небольшую вербочку. Он вскочил на лавку и, поднявшись на цыпочки, шарил рукой по полке. На полке было темновато. Шаря по ней рукой, Тимоша как-то нечаянно толкнул локтем чайную чашку, стоявшую на краю полки. Чашка полетела на пол и разбилась вдребезги. Харитина услыхала звон и треск разбившейся посуды и с тревожным видом заглянула в хату.

— Тимошка, ты что тут? Чего разбил? — спросила она и вдруг, всплеснув руками, вскрикнула отчаянным голосом. — Чашку отцовскую? «Золотую чашку!» Ах, ты, пострел! Ах, ты, баловник! Что ты наделал? А?

Тимоша обомлел. Ухватившись рукой за полку и растерянно смотря вниз, он стоял на лавке неподвижно, как статуя, ни жив ни мертв. Солнечный луч, яркой полоской падая из окна, играл на осколках разбитой чашки, и Тимоша, как очарованный, не мог глаз отвести от этих осколков, блестевших на темном щелеватом полу.

— Что ужо отец-то скажет? — в волнении говорила Харитина. — Уж он тебе задаст! Какую чашку-то разбил! А! Подумать только…

Та чайная чашка была, действительно, не простая чашка. Кум, богатый торговец из Карачанова Лога, привез ее Гурьянову из Нижнего в подарок, и эта великолепная чашка считалась редкой дорогой вещью в хате лесника. Чашка была большая и очень красиво расписана цветами и золотом. Из этой чашки никто не пил: она обыкновенно стояла в шкафу. Вчера, как на грех, Гурьянов вынул чашку из шкафа, чтобы показать ее товарищу-леснику, заехавшему к нему на перепутье. Вечером, по отъезде гостя, лесник второпях поставил ее на полку, а утром позабыл о ней.

Тимоша наконец соскочил на пол и сел на лавку, печально понурив голову. Харитина, чуть не плача от досады, подобрала осколки и положила их на стол. Мальчуган опять загляделся на них: эти блестящие осколки погружали его в какой-то тяжелый столбняк.

Вот приедет отец, ужо погоди… Что с тобой сделает, постреленок! — сердито проворчала Харитина, уходя на крыльцо.

В грустном раздумье остался Тимоша. До сего времени он не боялся отца: он знал, что отец любит его. Григорий всегда был ровен с сыном, ласков, никогда не бил его, пальцем не тронул. Но ведь зато Тимоша никогда еще и не совершал такого преступления, как сегодня. Шутка ли — расколоть «золотую чашку»! Он знал, как отец берег эту чашку, как он дорожил ею и сколько раз при нем, при Тимоше, любовался на нее. Если бы даже и мать ничего не сказала, он сам бы понял всю громадность своей вины. А теперь причитанья матери, ее сердитые речи и угрозы еще более нагнали страха на нежную детскую душу. Если бы знать, что отец сделает с ним. Если бы отец побил его, оттрепал за волосы, — беды в том большой еще нет. Но ведь мать не говорит, что ожидает его за разбитую чашку. «Вот ужо воротится отец! — ворчит она. — Что он с тобой сделает!..»

«Господи! Да что же он со мной сделает? Что?!» — спрашивал себя Тимоша и не мог ответить на этот вопрос. Он долго просидел в хате, раздумывая о приключившейся с ним беде. Нежданно она налетела на него, как вихрь, — страшная, непоправимая беда! Если бы склеить чашку! Но где ж ее склеить, когда она разлетелась вдребезги! Никто уже не склеит эту несчастную «золотую чашку». Смотря на блестящие осколки, Тимоша, наконец, почувствовал, что какая-то глухая, ноющая тоска защемила ему сердце. Он невольно тяжело вздохнул. Ему стало невмоготу оставаться одному в избе, и он вышел на двор. А мать увидела его и опять угрожающим, сердитым тоном принялась за свое:

— Погоди, баловник! Вот ужо воротится отец! Погоди-и-и!..

Тимоша побродил по двору, подошел к воротам и прилег к Медведке. Тот, вытянувшись, лежал в тени и сладко подремывал. Тимоша обнял его обеими ручонками и прижался к нему, и светлые, льняные Тимошины волосы смешались с черной, лохматой шерстью Медведки. Как хорошо начинался день! Тимоша хотел пойти в лес за вербочкой — и вдруг… Ах, эта «золотая чашка»! И мальчуган, припав лицом к своему косматому другу, горько заплакал. И слезы текли у него по щекам, падали ему на руку и на лохматую голову Медведки. Тот, как бы с недоумением посмотрев на Тимошу, лениво приподнял голову, но через мгновение снова опустил ее на траву и задремал. А мальчуган тихо плакал, склонившись над ним.

Солнце начало сильно припекать. Птички замолкли в лесу, и еще явственнее стало слышно, как дятел прилежно долбил дерево. Харитина ушла в избу и, немного погодя, крикнула из сеней:

— Ступай обедать-то, баловник!

И «баловник», понурив голову, пошел в избу, но обедалось ему в этот раз плохо.

— Для чего на полку-то полез? Чего там понадобилось? — сердито спрашивала его мать.

— Ножа искал, — ответил ей Тимоша, жуя корку хлеба.

И опять страшные слова, опять угрозы:

— Вот ужо, погоди! Будет тебе «нож»…

Харитине, разумеется, было очень жаль разбитой чашки, но гнев ее уже поостыл и вспыхивал лишь тогда, когда она взглядывала на блестящие осколки, лежавшие на столе. Она видела заплаканные глаза и печальное личико Тимоши, и ей уже, пожалуй, стало жаль парня, но по своей привычке она все-таки делала «для острастки» сердитый вид и не могла удержаться от ворчанья.

Весь остаток дня Тимоша провел в унынии и тревоге. На месте ему не сиделось и в лес не хотелось идти. Посидел он на крыльце, строгая свою липовую палку, потолкался по двору, заглянул в избу, но при виде осколков «золотой чашки» опять поскорее убрался на двор: много раз выходил за ворота и прислушивался, — не едет ли батя? Не слыхать ли в лесу лошадиного топота? К вечеру страх стал пуще разбирать Тимошу, чаще прежнего он стал посматривать на лесную дорогу и прислушиваться. Не слыхать лошадиного топота, но, вероятно, отец уже скоро возвратится, — и Тимошино сердце усиленно бьется и замирает от смутного страха при воспоминании о разбитой чашке, при мысли о том, что «ужо сделает с ним отец». Он не раз норовил спросить у матери: что же ему будет? — но не решался заговорить, видя ее сердито нахмуренные брови и крепко сжатые губы.

Вот и солнце уже низко спустилось, зашло за темные леса, — и в то время, как вершины деревьев горели в огне заката, под кустами там и сям ложились синеватые, полупрозрачные вечерние тени.

«Теперь уж скоро!» — думал Тимоша, стоя за воротами и тоскливо посматривая на узкую лесную дорогу. Он так подолгу, так напряженно прислушивался, что ему уже раза два в тишине наступавшего вечера слышался лошадиный топот и голос отцовский; однажды даже послышался в лесу звон колоколов, хотя колокольному звону было неоткуда взяться. Тимоша стоял за воротами без шапки, вертя в руках свою тоненькую липовую палку, и не знал, что же ему делать и как быть… Мать сердится на него, ворчит, отцом грозит. В избе на столе осколки «золотой чашки» лежат.