Проснулась Потаня и сама себя не узнала: и духом стала бодрее, и на душе у нее все просветлело, и будто сила и бодрость в ней такие проявились, ровно выросли у нее невидимые крылья…

Вот что мало-помалу узнали мы от маленькой Потали, когда она, случайная нянька, долгими зимними вечерами убаюкивала нас своими рассказами.

Так вот он каков был, Потанин вертоград, и вот о чем было подробно «облюбовано-обдумано» в «важных бумагах», которые носила Потаня в своем чистом белом платке!

И долго тревожил наше детское воображение этот чудный фантастический вертоград, неразрывно связанный для нас с именем маленькой Потани.

Помню, это был особенно мрачный год для нас. Чем ближе был час, когда должна была загореться заря «новой жизни», тем сумрачные облака ночи сгущались, кажется, больше и больше. Отец был мрачен и раздражителен; тяготевшее над ним подозрение в «новом духе» ничего не сулило хорошего в будущем. Матушка была больна, а вместе с ней захворала и моя сестренка. Все мы притихли, нахохлились, как воробьи, в ненастье. В это время заглянула к нам наша «надоедница» Потаня, и чуть ли это было уже не последний раз.

— Что, милые птенчики? Грустите?.. Ничего, ничего… Не унывайте!.. Будет весело, будет, милые птенчики… — щебетала она. И как чудно ласкал тогда нас ее птичий голосок! А чудный вертоград ее, кажется, расцвел тогда в ее воображении еще пышнее, еще фантастичнее! Она уже не довольствовалась бедной маленькой девичьей обителью, она любовно призывала к насаждению вертограда всех чающих и взыскующих грядущего града.

Ах, как отрадно было слышать нам эти певучие звуки, взывавшие к жизни светлой и радостной, среди зеленых благоухающих рощ, на берегах многорыбных вод… Нам, «маленьким людям», ведь так холодно было в наших жалких и бедных серых углах!

Помню, моя бедная сестренка слушала Потаню, смотря на нее своими большими, лихорадочно блестевшими глазками, облокотившись на подушку худой белой ручонкой.

— А ты, Потаня, пустишь нас в свой… этот вертоград? — спросила она задумчиво и с некоторым страхом, что Потаня откажет ей в этом наслаждении.

— Ах, милые птенчики!.. Да как же это можно, чтобы не пустить?.. Ведь это дело-то общее будет, у всех общее… Унывать только не надо да отчаиваться… Поневоле мы брать не будем только, неволи этой у нас не будет, а коли кто охоту такую возымеет, желание, чтобы жить с нами в любви, так мы только будем радоваться да молиться, что открыл господь вашим душенькам такие пути…

— И маме с нами можно будет?

— И маменьке… Как же можно без маменьки!..

— И… и… па-апе тоже? — спрашивала сестренка опять с некоторым сомнением.

— И папеньке… Только бы, милые птенчики, желание было… И нам всякие хорошие люди нужны… Все ведь, сообща, мы будем вертоград-то насаждать… Нам ведь только одно не нужно: неволи да мздоимства… Что господь сказал? «Приидите, — сказал, — в вертоград мой все труждающиеся, и я успокою вас…» Вот, милые птенчики, что господь сказал… Не надо только в уныние, в отчаянность впадать… Верить надо и домогаться надо!..

Это было последнее, что сохранила мне о Потане моя детская память.

. . . .

Шли годы. Давно уже «объявилось великое слово», и — увы! — давно уже волны новой жизни унесли нас далеко от доброй, наивной Потани, и эти же волны в свою очередь далеко унесли от нас Потаню… Мы забыли друг друга… И чудный Потанин «вертоград» отступал перед нами, как мираж, все дальше и дальше… А сама Потаня?

Это было уже долго спустя, десятка два лет.

Случайно пришлось мне проезжать через свою далекую, давно покинутую родину, и как-то само собой во мне вспыхнули забытые воспоминания, а с ними вместе и Потаня. В самом деле: что она теперь? и как? жива ли? где бродит и о чем бредит? — задавал невольно мой утомленный и саркастически настроенный ум эти вопросы, имевшие для меня теперь значение только праздного любопытства: не мог же я в самом деле думать, что она действительно «насадила свой земной вертоград»!

Но и на мои праздные вопросы никто ничего не мог мне ответить, и я, вероятно, покинув родину, снова забыл бы, может быть, навсегда этого несчастного уродца. Но случай… случай ответил на мои смутные воспоминания.

Возвращаясь с родины, я проезжал через те палестины, из «недр» которых некогда появилась Потаня. Разговаривая с ямщиком, я припомнил название прежнего барского имения, в котором она жила. Оказалось, что это было действительно оно. Остановив на селе какую-то женщину, я спросил ее о Потане. Она сказала: точно, что Потаня — «горбатенькая дворовая» — живет тут; и мне указали на маленькую келью, стоявшую на отлете от деревни между кладбищем и жалкими остатками бывшего барского парка. Когда я подъехал к келье, на крылечке стояла девушка-подросток и на мой вопрос долго в недоумении смотрела на меня и, наконец, спросила:

— Это бабыньку, может, вам нужно?

— Да, да, бабыньку, — отвечал я, припоминая, каким малышом был еще я, когда впервые узнал Потаню.

— Больная она, бабынька… Вот там, на огороде она… На огород просилась вынести ее, на солнышко…

Я прошел на задворки — и только теперь заметил, что сзади кельи был разведен длинный, узкий огород, а среди гряд были насажены целые ряды яблонь, груш и кустов малины и смородины, густо зарастивших всю правую сторону огорода.

Было прекрасное летнее утро. Солнце уже стояло высоко, но в воздухе не чувствовалось еще ни истомы, ни пыли, ни духоты. В садике Потани весело чирикали всякие пичужки, или «малые птенчики», по ее любимому выражению, а в грядах пололи траву еще три девушки-подростка. Около плетеного двора, на самом припеке, лежала на разостланном войлоке маленькая старушка, покрытая нагольным полушубком, и кашляла, прикрывая рот маленькой худой рукой. Откашлявшись, она подняла на меня глаза, и я сразу узнал Потаню.

— Здравствуй, бабушка, — сказал я. — Я вот уж и не знаю, как тебя звать-то… Прежде мы тебя Потаней звали…

— Меня и теперь на деревне все Потаней зовут… Я люблю это… Маменька-покойница все, бывало, меня так звала! — отвечала Потапя, и голос у нее, хотя и хриплый, но все по-прежнему был певучий.

— А ты не узнаешь меня?

— Нет, не признаю… Много ведь я за свое-то время господ перевидала.

Я напомнил ей наш город и семью.

— Как же, вспоминаю… Только где же всех узнать! Давно уж разошлись… У вас свои дела пошли, у нас свои… Где помнить!.. Где помнить!..

И, махнув своей маленькой рукой, Потаня снова закашлялась тем томительным кашлем, который готов был на части разорвать ее сухую, узенькую грудь.

— Вот больна я… говорить-то не могу… Вот уж месяца два валяюся… Да это пройдет… Еще какая я старуха!.. Такие ли старухи бывают… Еще я вот, погоди, горошком вскочу да скорее молодых побегу… Хоть в горелки играть, так и то смогу!

— Ну, дай бог тебе!.. Довольна ли ты?.. Помнишь, бабушка, как ты нам про вертоград-то рассказывала? — спросил я, улыбаясь ей, как ребенку, осматривая жалкую лачужку и крохотный садик.

— Как же не помнить!.. Умру с этим… Вот господь помог, слава создателю, — починочек поставила, — отвечала Потаня таким серьезным тоном, что мне стало стыдно за свою насмешку, — починочек вот… Вот у меня пять сироток кормятся… Еще две вдовы честных при мне… Вот трудимся, слава богу, в любви, в согласии… Малых же девочек книжному делу обучаем… Пущай растут да уму-разуму набираются, а окрепнут духом — пущай тогда выбирают, какая доля лучше приглянется!.. Вот у меня тут и могилка маменькина под глазами… Вербой я ее обсадила… Вот только рощу-то маклаки-купцы всю свели… А какая была роща прекрасная!.. Думала я тогда в ней бы заложить обитель… Домогалась всячески, верой не падала… ну, стало быть, не вышло — все опять же в досужие руки пошло. Ну, что делать!.. Вот починочек есть… Мал он, что говорить!.. И пропитаться чуть что хватает… Да в людях все разбежалось, вот* причина! «Слово»-то, точно, объявилось, а в людях-то все разбежалось… Помоги-то друг дружке уж и нет! Вот подымусь, отдышусь, встану — опять побегу по людям, надоедница, опять запою!.. А умру — молодые за меня останутся… «Домогаться, милая дочка, надоть, домогаться и верить, — говорила мне маменька-покойница, — и удостоишься, — говорит, — зато узреть вертограда небесного!»