и святые места — если было надо, платили индейцам, чтобы те позировали и видоизменяли свои обряды для большей фотогеничности.

Как изменялись обряды коренных американцев под натиском туристских орд, так менялась порой и жизнь старых городских районов под влиянием фотогра­фии. Если разгребатели грязи добивались результата, они улучшали условия жизни. Больше того, фотогра­фирование стало стандартной частью процесса со­циальных изменений. Опасность заключалась в сим­волических изменениях — в узкой интерпретации сфотографированного сюжета. Одна нью-йоркская трущоба Малберри-Бенд, которую фотографировал Риис, была ликвидирована по приказу Теодора Руз­вельта, в ту пору губернатора штата — между тем дру­гие, не менее ужасные, остались нетронутыми.

Фотография и мародерствует, и сохраняет, разобла­чает и освящает. Фотография отражает недовольство американцев реальностью, их любовь к деятельности, связанной с машинами. «Скорость — в основании все­го, — писал Харт Крейн о Стиглице в 1923 году, — сотая доля секунды поймана так точно, что движение про­должается из картинки без конца: момент стал веч­ным». Перед чудовищным простором и чуждостью об­живаемого континента люди орудовали камерой как инструментом для овладения местами, где они по­бывали. Перед въездами во многие города «Кодак»

помещала вывески с перечислением того, что надо сфотографировать. Вывесками отмечались места в на­циональных парках, где следует встать посетителю со своим фотоаппаратом.

Зандер в своей стране — у себя дома. Американские фотографы — часто в дороге, во власти непочтительно­го удивления перед тем, какие сюрреальные сюрпри­зы страна готова им преподнести. Моралисты и бес­совестные обиралы, дети и чужеземцы в своей стране, они успевают схватить исчезающее — и часто ускоря­ют его исчезновение своей фотографией. Снимать, как Зандер, экземпляр за экземпляром в стремлении соста­вить идеально полный каталог — для этого надо пред­ставлять себе общество как постижимое целое. Евро­пейские фотографы полагали, что общество обладает устойчивостью сродни природной. В Америке приро­да всегда была под подозрением, в позиции обороня­ющейся, пожираемой прогрессом. В Америке каждый экземпляр становится реликтом.

Американский ландшафт всегда казался неохват­ным, слишком разнообразным, таинственным, усколь­зающим — не подающимся систематизации. «Он не знает,он не может сказать,перед лицом фактов», — пи­сал Генри Джеймс в «Сценах американской жизни» (1907).

«…И он даже не хочет знать и говорить, факты сами маячат, не требуя понимания, огромной массой, такой,

что не выговорить,точно слогов слишком много, чтобы сложиться во внятное слово. И «^внятное слово, вели­кий непостижимый ответ на вопросы висит в необъят­ном американском небе, перед его воображением, как что-то фантастическое, как абракадабра,не принадле­жащая ни к одному языку, и под этим удобным знаком он путешествует, и обдумывает, и созерцает, и, сколько может, радуется».

Американцы чувствуют, что реальность их стра­ны неохватна и переменчива и было бы крайне рути­нерской самонадеянностью подходить к ней с класси-фикаторской, научной позиции. Подобраться к ней можно окольным путем, исподволь — раздробив на странные фрагменты, которые каким-то образом, как в синекдохе, сойдут за целое.

Американские фотографы (как и американские пи­сатели) постулируют нечто невыразимое в националь­ной реальности — возможно, никогда прежде не видан­ное. Джек Керуак начинает свое предисловие к книге Роберта Франка «Американцы» такими словами: «Су­масшедшее чувство в Америке, когда солнце печет на улицах и слышится музыка из музыкального автома­та или с похорон неподалеку, — вот что запечатлел на этих изумительных фотографиях Роберт Франк, объе­хав практически все 48 штатов в старом автомобиле (на стипендию Гуггенхайма) и с проворством, таинствен­ностью, талантом, грустью и странной неуловимостью

тени снимая сцены, никогда прежде не попадавшие на пленку… Насмотревшись этих картинок, ты в кон­це концов перестаешь понимать, что печальнее — му­зыкальный автомат или гроб».

Любой каталог Америки неизбежно будет антина­учным, бредовой «абракадаброй», мешаниной объек­тов, где музыкальные автоматы напоминают гробы. Джеймс хотя бы иронически заметил, что «именно этот эффект масштаба — единственный эффект в стра­не, не прямо враждебный радости». Для Керуака, в главной традиции американской фотографии преоб­ладающее настроение — грусть. За ритуальными ут­верждениями американских фотографов, что они просто оглядываются кругом, наудачу, без заранее со­ставленного мнения, флегматично фиксируя то, на чем остановился взгляд, — за этим прячется скорбное созерцание утрат.

Эта констатация утрат будет впечатляющей по­стольку, поскольку фотография постоянно отыски­вает все больше знакомых образов таинственного, смертного, преходящего. Более привычных призраков вызывали фотографы старшего поколения, такие как Кларенс Джон Лофлин, объявивший себя представи­телем «крайнего романтизма». В середине 1930-х го­дов он начал снимать ветшающие плантаторские дома на юге Миссисипи, памятники на болотистых кладби­щах Луизианы, викторианские интерьеры в Милуоки

и Чикаго. Но этот метод пригоден и для объектов, не так пропахших прошлым, — взять хотя бы фотогра­фию Лофлина «Призрак кока-колы» (1932). Вдобавок к романтизации прошлого («крайней» или нет) фо­тография способна спешно романтизировать насто­ящее. В Америке фотограф не только запечатлевает прошлое, но еще изобретает его. Как писала Беренис Эббот, «фотограф — существо современное по преи­муществу; в его глазах сегодня становится прошлым».

В1929 году после нескольких лет ученичества у Ман Рея, открыв для себя работы малоизвестного тогда Эжена Атже (и многие сохранив для публики), Эббот вернулась из Парижа в Нью-Йорк и начала фотогра­фировать город. В предисловии к своей книге фото­графий «Меняющийся Нью-Йорк» (1939) она объяс­няет: «Если бы я не уезжала из Америки, то никогда не захотела бы снимать Нью-Йорк. Но, увидев его све­жим глазом, я поняла: это моястрана, и я должна ее фотографировать». Задача у Эббот («Я хотела запе­чатлеть его, пока он не изменился полностью») бы­ла такая же, как у Атже, который с 1898 года до своей смерти в 1927-м терпеливо,украдкой фотографировал непарадный, траченный временем, уходящий Париж. Но Эббот пытается уловить нечто еще более фанта­стическое: беспрерывное вытеснение старого новым. Нью-Йорк 1930-х годов очень отличался от Парижа: «Не столько красота и традиция, сколько националь­

ная фантазия, рожденная нарастающей алчностью». Название у книги Эббот точное: она не столько запе­чатлевает прошлое, сколько регистрирует на протя­жении ю лет саморазрушительную тенденцию аме­риканской жизни, когда даже недавнее прошлое расходуется, выметается, сносится, выбрасывается, обменивается. Все меньше и меньше американцев владеют вещами, покрытыми патиной времени: ста­рой мебелью, бабушкиными кастрюлями и сковород­ками — послужившими вещами, которые хранят теп­ло прикосновений. О важности их в человеческом ландшафте писал Рильке в «Дуинских элегиях». У нас же вместо этого — бумажные фантомы, транзистор­ные пейзажи. Портативный, невесомый музей.

Фотографии, превращающие прошлое в предмет по­требления, — монтажный кадр. Любая коллекция фо­тоснимков — продукт сюрреалистического монтажа, сюрреалистическая аббревиатура истории. Подобно тому, как Курт Швиттерс, а позже Брюс Коннер и Эд Кинхольц складывали великолепные объекты, карти­ны, обстановку из мусора, мы теперь составляем нашу историю из обломков. И в этой практике видится до­стоинство гражданского характера, присущего демо­кратическому обществу. Подлинный модернизм — не аскетизм, а изобилие, забросанное мусором, — наме­