— Вали тварь!
Били действительно все — Костыль специально следил: поскольку единственный наблюдал за происходящим со стороны, снимая его на мобилу (в конце концов, кто тут был старший пацан?.. Да и с чего ему было отказываться от привычки делать все чужими руками?). А потом, когда из-под валявшегося ничком чертофана (даже так было видно, что живого — неизрезанного — места на суке нет) полезла во все стороны черная, сыро пахнущая лужа, Костыль, вспомнив все того же Парашюта, сказал совершенно ошалевшим, перемазанным юхой бойцам перевернуть урода на спину и раскромсать ему узкопленочный поганый ебосос — чтоб прочие не думали светить такими на русских улицах…
Аргументаж паленый, как велел опытный Костыль, скинули, но все равно он, конечно, побаивался поначалу: понимал, что, прихвати мусора кого-нибудь, тот мигом расколется — потому и норовил замазать всех мокрухой (ну и была надежда на Лехиного батю-полкана и его блат). Но все прошло чисто, никого никуда так и не дернули — что, естественно, резко добавило бойцам куража, а Костян даже выложил снятое им в Нет. Постановили еще заземлить хача — несколько вечеров специально по своему району ходили, потом опять на Старозаводскую съездили. Но удачный момент как назло все не подворачивался — разве что нефорку какому напичкают с носа. И вот тут Костыля стали одолевать сомнения: ну че ему эти школьники — ему, взрослому братку, баланду хлебавшему, в трюме померзшему (так он совершенно серьезно говорил и думал о себе, хотя в карцер не попадал ни разу)?..
Дело было в том, что к тому моменту он уже сошелся с Боряном. Без малого двадцатилетний Костя понравился суровому мясистому тридцатичетырехлетнему деловару приобретенной на киче насупленной немногословностью, крутовато-блатоватой повадочкой, верным соотношением нагловатости с холуеватостью. С этим молодым можно было накатить водки, расспросить про зону (в Костяновых рассказах она представала царством нерушимых понятий и непререкаемых авторитетов), пожаловаться ему на бабью сучесть, а набрав нужный градус, многословно поучить его жизни, правильному отношению к бизнесу и к людям, «мужицкости». «Вот ты ведешь себя как мужик, — встряхивал Борян тяжелой полуразжатой жменей, раскрасневшись к концу первой касимовской. — Вот я вижу пацанов молодых — они же клоуны чистые. А ты вот, в принципе, не пацан — ты мужик. Вот правильно говорят: чтобы мужиком стать, надо трудности преодолевать. Я вот служил (он окончил Рязанское училище ВДВ), ты сидел. Я понимаю, по молодости, по хулиганке, с кем не бывает… Важно, что зона тебя чему-то научила… Надо от этой жизни и по морде получить, и самому надо научиться бить… Нельзя лохом быть…» Они неизменно сходились на том, что настоящий мужик должен водку пить, баб ебать и деньги делать.
К ноябрю Борян купил, наконец, двушку на метро «Калужская», очистил вместе с Костей от остатков хлама, закинул туда матрас, телек и «брата», как он теперь его называл, и велел начинать ремонт. Постоянным местом работы он ему определил базу по торговле стройматериалами в Выхино-Жулебино, в двух километрах от МКАДа. Тут «брат» тоже пока шестерил продавцом, ворочая мешки ротбанда и нарезая штукатурную сетку, — но должность менеджера была обещана ему в самом ближайшем будущем. Костян подрабатывал охранником, дома крутил регипс, привыкал считать себя москвичом и о припоротом мамбете с тех пор не вспомнил вообще ни разу.
С наезжавшим постоянно Боряном они иногда сиживали в пивнухах; однажды насиделись в «Кружке» до того, что Костя на улице принялся показывать на каких-то сосок и громко предлагать «брату» отшампурить их во все дыры по очереди несколько раз, а Борян сел за руль «Эксплорера» с такими промилле, за которые законом гарантированы пятнадцать административных суток. На втором или третьем перекрестке он ломанулся под красный, едва-едва не размазал по кенгурятнику какого-то лошпика прямо на зебре, в нескольких сантиметрах прошел — лошпик отскочил, дико ржачно, как в жопу ужаленный, и кинул, сука, бесятина помойная, вслед им «фак».
— Ты видел?! — завопил Костян. — Ты видел, че он, сука, показал?..
Боряныч вломил по тормозам (в нарушение уже вообще всех мыслимых правил) и распахнул бардачок, где у него валялась пневматическая реплика «Вальтера П-99», стреляющая свинцовыми пулями (Костян пальнул как-то по кошке — та уползла на передних лапах).
— Борян, дай я, Борян! — заорал Костя.
«Брат» с гоготом отдал ему «Вальтер», Костя выскочил, чуть не упав, не сразу отыскал взглядом этого гребня (с какими-то друзьями и телками он был) и с почти нечленораздельным матом ринулся в их сторону. Те в последний момент, кажется, расчухали, что лучше б им сдриснуть, — но, видно, гордость не позволила. Костян принялся палить по ним из «Вальтера», как в боевике, навскидку, девки завизжали, кто-то втопил подобру-поздорову, один бажбан, получивший с малого расстояния в пах, схватился за яйца — подскочивший Костян зарядил ему с носка, рукояткой по затылку добавил, повалил в талую грязь и ногами еще довесил. Боряныч у джипа ухмылялся одобрительно, но когда «брат» вернулся в машину, принялся материться на ту тему, что это фуцанье могло номер запомнить. Дергался он, впрочем, зря — никакие менты так до него и не докопались.
В общем, в столице Костяну нравилось, он учился ценить масштаб понтов и небрежно говорить о брендах — уже через пару месяцев обзавелся сытой пленочкой в глазах и наблатыткался хранить на лице не то презрительное, не то обиженное выражение продегустировавшего фекалий. Поначалу приезжала иногда на выходные на «Сергее Есенине» Наська — баба, с которой он мутил летом и осенью в Рязани и которую послал было после того, как она, глядя на Костяна глазами срущей собаки (это ее вечное виноватое выражение он ненавидел), сказала, что беременна. «Ну, это временно», — красиво процитировал, пожав плечами, Костян хит времен своей юности. Дура, однако, поймала клин: «Костя, любимый, хочу от тебя маленького». Костян объяснил, что ему до пизды, что если ей это за каким-то хером всралось, пусть хоть целый детсад нарожает — но его это никак не касается и бабок от него ждать нечего. Коза поныла, поныла, Костик свалил в Москву — но аборт она так и не сделала. Ладно, в конце концов, в натуре ее заморочки. На хера она ему была, курица колхозная, — он искал девку с московской квартирой, с лавандами, даже тусовал уже довольно плотно тут с одной: этой Олесе, студентке МГУКа, татуировавшей себя кристаллами от Swarovski, родители снимали однушку и «мазду» шестилетнюю подарили; у самих у них аж две хаты в Москве было. Но толстожопой Наське он, че там, разрешал приезжать время от времени, пока у нее пузан не отрос, пока ее пилить еще было можно. Притащила как-то снимок УЗИ, радостная такая, тычет: вот, смотри, болт, сын у тебя будет. «У тебя», блин…
Ближе к делу, испугавшись, что она примется вешать на него этого сраного сына, он перестал отвечать на звонки — так дура его эсэмэсками засыпала. Костю это раздражало, но когда в первых числах июня она мессагой отчиталась, что легла в роддом, он поймал себя на неожиданно приятном ощущении. Оно подтверждало его нынешнюю самоидентификацию: Костя ведь теперь полагал себя ВЗРОСЛЫМ МУЖИКОМ, не хуже прочих, умеющим устроиться в жизни, поднять бабок, заделать детей. Отвечать Наське он все равно не стал, но, прочитав, что она родила, пришел домой с бутылкой армянского (надо было Борянычу проставиться — тот вчера накинул ему четыре штуки к зарплате) в каком-то чрезвычайно солидном самочувствии, словно враз потяжелев кило на пятнадцать, и, откупорив пузырь, сказал с удовлетворенной, слегка задумчивой улыбкой:
— Поздравь, братан: сын у меня родился…
И они хлопнули за отцов и детей.
Глава 28
— Я ничего не делал…
Старлей не ответил, медленно стуча по клавишам.
— Он меня собакой травил.
— Он в заявлении написал, что ты к ним в дом вломился и дочку его изнасиловать пытался, — проинформировал участковый равнодушно, по-прежнему не глядя на Кирилла.