Изменить стиль страницы

– Да! Оно одно только и остается мне, потому что от людей я ничего не ожидаю, кроме злости и несправедливости. Я и решился переносить свою судьбу без ропота. Я сам себе ее выбрал и прощаю моих врагов. Но я хотел терпеть один,а теперь!.. Этот бедный ребенок… За что он осужден? Может ли быть что бесчеловечнее и несправедливее?

– Вы знаете, что я уже уважаю все ваши тайны, но я не вижу причины так огорчаться участью ребенка. Если он был в руках у человека, который жесток и несправедлив, то не лучше ли ему быть у вас? Вы ему замените отца… А что касается до странного объявления в письме, что он выдал его за умершего, то, кажется, это всегда легко переделать. Если тот, кто писал эту записку, действительно нашел средство достать свидетельство о мнимой его смерти, то вы сейчас же можете послать просьбу в Синод; оттуда пошлют по всем епархиям, и верьте мне, что у нас ничего подобного сделать нельзя. Я даже думаю, что вам только хотели погрозить или огорчить вас. Все, что незаконно, сейчас разрушится перед малейшим разысканием правительства.

Мрачно опустил путешественник голову на грудь. Успокоили ли его убеждения Сельмина, или собственная решимость одержала верх над первым порывом отчаяния, он через минуту вздохнул свободнее и протянул руку великодушному своему хозяину.

– Душевно благодарю вас, добрый Петр Александрович, – сказал он ему, – за ваше сердечное участие. Вы совсем забываете, что письмо говорит вам обо мне. Я не стою вашей дружбы и доверенности.

– Вот видите ли, Григорий Григорьевич, у меня дурная привычка судить о людях не по словам, а по делам. Если бы писавший это письмо был прав, то он бы подписал свою фамилию или сам бы явился, чтоб уличить вас в том, в чем он может обвинить. Он этого не сделал, так я покуда почитаю его за клеветника, а о вас остаюсь при прежнем своем мнении. Не переменяйтесь и вы ко мне, и, верьте, у нас пойдет хорошо. Через два-три дня мы и забудем о письме.

– Нет, любезнейший Петр Александрович, долг мой требует теперь оставить вас. Я не хочу, чтоб кто-нибудь мог подозревать меня в бесчестных поступках. Сегодняшнее письмо, этот ребенок – все должно подать вам повод к догадкам, невыгодным на мой счет. Открыть всего я вам не могу. Вы сами теперь видите, что это не моятайна. А быть предметом каких-нибудь подозрений, пересудов всех соседей…

– Ну, уж воля ваша… Человек вы умный, а говорите бог знает что. Мы, кажется, с вами живем не день, не два. Кажется, могли узнать друг друга. Неужели вы думаете, что я стал бы притворяться перед вами и не выказал бы всего, что думаю и чувствую? Ошибаетесь, Григорий Григорьевич. Я уже отживаю свой век и не переменюсь ни для кого. Вы видите, я чай, как я трактую всю губернию. Хорош, так очень рад, дурен, так и вон прошу; я к этому всех здесь приучил, и все это знают. С первого взгляда вы мне понравились; чем более узнавал я вас, тем сильнее чувствовал к вам дружбу и уважение. Теперь хоть сто писем и столько же ребят пусть присылают, я ни на волос не переменю своего мнения. Оставить меня вы можете, это в вашей воле, но это будет величайшая с вашей стороны несправедливость. У меня отнимаете вы одного друга, которого я здесь имею, а весь околоток лишите благодетеля и покровителя. За что? За то, что безыменное письмо вас бранит… Ну, основательно ли это? Воля ваша, а вы не правы.

– Да, не прав, и благодарю бога, что он мне послал человека, который меня мирит с человечеством. О! несчастное письмо право: оно вас назвало человеком добрым и благородным. Оно право и в том, что я человек без имени и звания и что сам добровольно отказался от них…

– Да бросьте вы, пожалуйста, это глупое письмо, я о нем и знать не хочу. Кто-то подкинул сюда ребенка. Тем лучше. По русским приметам, это божие благословение. Мы заменим ему место отца, и поверьте, что дитя будет счастливо. Ну же, Григорий Григорьевич, вашу руку!.. забудьте все, что теперь случилось. Вы не должны со мной расстаться, не правда ли?

Молча подал пустынник руку Сельмину. В эту минуту привели ребенка, который все еще робко и печально озирался.

– А! здравствуй, дружок, – сказал ему Сельмин. – А как, бишь, тебя зовут?

– Саша.

– Ну, так, Сашенька, садись вот сюда и пей чай. Послушайте, Григорий Григорьевич, – сказал он, обратясь к пустыннику. – Не из пустого любопытства, а только чтоб познакомиться с дитятею, я его буду обо всем расспрашивать, на что он отвечать может. Не огорчит это вас?

– Тот, кто так жестоко и бессовестно оставил своего сына на большой дороге, верно, знал, что ребенка будут обо всем расспрашивать. Следственно, это его дело. Таинственность нужна ему, а не мне.

Сельмин начал свои расспросы.

– Ну, откуда же вы, дружочек, ехали? из Москвы или из Владимира?

– Не знаю.

– Ты тогда говорил, что видел солнце, как оно садилось. С которой стороны оно было?

– Ни с которой. Оно все уходило за карету. Я становился к дверцам, чтоб видеть его.

– Значит, вы ехали из Москвы. Ну, а много ли вас сидело в карете?

– Четверо: я, папа, няня и Егор.

– А мама?

– Мама осталась дома. Она плакала…

– О, ради бога, Петр Александрович, – вскричал пустынник, – не спрашивайте у него о бедной матери. Мы с ним оба заплачем.

– О, будьте спокойны. Вопросы мои будут самые невинные. Ну, дружочек Саша, а долго ль вы ехали с папенькой в дороге?

– Не знаю.

– Ночевали ль вы где-нибудь дорогою?

– Не знаю. Я спал. У нас горели фонари в карете. Я смотрел на них и спал.

– Ну, а помнишь ли ты, что ты вчера делал?

– Помню. Вчера мы тоже ехали, где-то обедали. Ввечеру я чаю не пил, а дали мне рюмку чего-то сладкого. Я помаленьку все выпил. Мне захотелось спать… Тут мы приехали домой… я видел маму, папу. Она все плакала и целовала меня, а папа все кричал и сердился.

– Это было во сне.

Ребенок отпил чай, и опять стал звать няню.

– Ее, душечка, нет здесь. Ее увез папа. Они будут через несколько дней.

– Да мне папа не надо. Я хочу няню.

– Да, если папа не хочет, чтоб ты был с нянею, так ведь надо же его слушаться?

– Ах да! Он и то все сердится.

– За что же? Ты, верно, все шалишь, капризничаешь?

– Я при нем и не пошевельнусь, а он все бранит.

– Ну, это все пройдет. Вот тебе новый папа, – сказал Сельмин, указывая на пустынника. – Он не будет браниться.

Робко посмотрел Саша на пустынника и печально склонил голову.

– Ну, чем же ты занимаешься? Во что играешь? Какие у тебя игрушки?

– Да у меня были разные куклы, разносчик, солдаты, молочница, пузатый немец. Они ходили друг к другу в гости, разговаривали, и мне было весело.

– Ну, я тебе велю купить новых кукол, а покуда их привезут, что ж ты будешь делать?

– Я буду из бумаги вырезывать. Дайте мне ножницы и бумажки.

– Хорошо, дружочек, все получишь. Будь только умницей и не скучай.

Любопытно было посмотреть на старого добряка, который принялся хлопотать около мальчика, чтоб его рассеять и занять. Он не менее самого ребенка был доволен, когда увидел, что тот забыл все свое горе и преспокойно стал вырезывать бумажные куклы, которые заставлял ходить, говорить, плясать и сражаться. Когда он соскучился этими играми, Сельмин повел его по саду, рвал для него цветы, ловил бабочек, и таким образом в продолжение дня Саша привык к нему, полюбил его и ни разу не вспомнил о няне. Пустынник провожал их повсюду, хотя и редко мешался в разговор. По всему было видно, что он с трудом преодолевает сильное волнение чувства, и Сельмин не обращался к нему вовсе ни с какими вопросами.

К вечеру все трое отправились к пустыннику в павильон, и Саша чрезвычайно был доволен дорогою и новым своим жилищем. Сам Сельмин устроил мальчику кровать, уложил его и не прежде уехал, как тот уснул. С жаром пожал пустынник при прощании руку благородного старика и долго смотрел ему вслед, когда он уехал. Тут только, предоставленный самому себе, несчастный снова зарыдал и бросился на землю, но из этого отчаяния извлек его голос другого друга, не менее преданного, хотя и более скромного, голос старого его слуги.