― Видел, – он отпил глоток, другой, проглотил таблетку успокоительного, стал легче дышать и приходить в себя, – спасибо, уже лучше. У меня астма, а этот стресс вызвал приступ. Давно уже не было. Я бежал с того места на попутках… Так противно, оставил Федора одного…

― Не плач, брат, возьми платок, – Генрих Львович подал ему чистый носовой платок.

Через пару тягостных для всех минут Артур пришел в себя, оглядел присутствующих уже спокойным своим взглядом и неожиданно предложил.

― А может, поговорим об отце? Мы всё равно все здесь, как в мышеловке. За нами следят, за нами охотятся, сейчас мы сидим в одном месте, возможно призрак очень скоро появится снова, придет за кем–то другим из нас. Но если то, что я видел сегодня, действительно произошло, а это произошло, то виновником всему наш папаша! Давайте поговорим о нем.

― Что ж, это, пожалуй, не Дюрренматт, а хороший детектив Агаты Кристи, – положив ногу на ногу, произнесла Анна Львовна с ироничной усмешкой,– За окном воет ветер, тьма, холод, в гостиной собрались наследники, подозревающие друг друга в убийстве отца и грязной закулисной игре с его завещанием и наследством. Всё так, теперь можно начинать говорить о почившем батюшке.

― Отец, в сущности, был нормальным человеком. Что ты на меня так уставилась, Анна? – испугался Генрих Львович пылающего взгляда сестры, – Я не хочу говорить о нем ничего плохого! Человек умер, как любой другой человек, и унес всё плохое с собой в могилу, и говорить о нем плохо, значит осквернять его память.

― Ну, наконец, адвокат проснулся! Кто ж тебя просит говорить о нем плохо? Или ничего хорошего у тебя не найдется сказать об отце? – съязвил Артур.

― Именно найдется! – разгорячился Генрих Львович,– Мы никогда ни в чем не нуждались! Помню, как-то, я был мальчишкой, мы играли во дворе в хоккей и мне специально один мальчик сломал клюшку. Я ужасно расстроился, пришел домой в слезах, отец меня увидел, спросил, в чем дело, на завтра у меня была новая клюшка, да ещё какая!

― Это всё? – нетерпеливо спросила Анна Львовна.

― Я же сказал – одно хорошее,― твердо на сей раз произнес Генрих Львович.

― Одно хорошее, говоришь? Мы здесь не на панихиде, Генрих, мы здесь на суде совести. Это наш Судный день, если хочешь. Отцом надо гордиться. А я, да и ты, брат мой, мы не любили отца. Дань, которую он платил нам, своим детям, была чисто материальной. Генрих прав, мы не нуждались материально, но мы были обездолены морально. О, как я хотела гордиться моим папой, как гордилась своим отцом моя близкая подруга! И, как я слышала, гордились другие девочки в классе. Но от нашего отца веяло осенним холодом, даже зимней стужей и отчужденностью.

― Ты не права, сестра! Я помню, как он брал нас с мамой в парк по воскресеньям. Или мы выезжали с Федором за город.

― Это было так редко!

― Да, сестра, но жизнь это не те дни, что прошли, а те, что запомнились!

― Но для ребенка важнее поцелуй матери, дружеское объятие отца, его одобрение, его поддержка, его пример, его лидерство! О боже! И это теперь только открывается мне во всей своей болезненной правде! Ведь только будучи взрослою, я столкнулась с неумением справляться с трудностями, с которыми мог научить меня справляться только отец. Но он был глух к нам. А дети всё понимают, всё видят, всё помнят, чего взрослые даже и не подозревают, что может помнить ребенок!

― Анечка, успокойся, дорогая, возьми себя в руки… сейчас не время… Пусть всё было так, пусть ты права, но вспомни нашего деда, его отца! Он был черствым и деловитым как робот.

― Это не снимает с папаши ответственности.

― Это многое объясняет, Анна, и передается по наследству. Да ты сама, не слишком ли строга со своей Анжеликой? Ей уже восемнадцать, а ты её на привязи держишь и повелеваешь, как диктатор. А?

Генрих Львович говорил страстно, но с болью, что отражалось на его взмокшем красном лице и плотно стиснутых ладонях. Он не желал обидеть сестру или выгородить отца, главное, чего он откровенно пытался добиться, так это тушение пожара страстей, то есть старых обид, накопившихся в душах под слоем прошедших лет и готовых сейчас, в критическую минуту прорваться наружу. Он, может быть единственный, понимал всех и вся, но будучи безвольным человеком, предпочитавшим всё сглаживать, а не воевать, понимая своё бессилие, что–либо изменить радикально, хотел всех примирить и направить беседу в прагматичное русло решения насущной проблемы. Но Анна Львовна словно и не слушала его. Она словно погрузилась в тот старый, болезненный мир воспоминаний, несущий ей одно только раздражение и боль.

― Зачем он женился на нашей матери, если не любил её? Он мог подождать и жениться на любимой им Ольге Исааковне! И ведь женился, и как женился! Года не прошло после кончины мамы, а он уже расписался с новой женщиной, твоей матерью, Артур, и ввел её в наш дом! Мы с Генрихом были ещё в школе, мы получили шок, просили его не делать этого, говорили, что даже по еврейским обычаям мужчине надо подождать год, всего лишь год скорби, почитая память умершей. Но он не хотел нас слушать! Хуже того, ты должен знать это, Артур, твоя матушка вошла в наш дом, будучи уже беременной тобой! Ты родился через пять месяцев после свадьбы. Это значит, что ты был зачат ещё в то время, как наша мать угасала в страшных муках! А это значит, что наш папашка волочился за Ольгой Исааковной еще при жизни, а вернее сказать во время болезни Реббекки Гиршевны. Ты знал об этом? Да, впрочем, откуда?! Но если б знал, как бы ты отнёсся к нему? И как могла Ольга согласиться на такое?! Я готова была её убить в то время.

Артур сидел в кресле, закрыв глаза, сцепив тонкие длинные пальцы рук, ужасно бледный и видно было, что он потрясен и смущен чрезвычайно.

― Анна! Ну, причем тут Артур! – вступился за брата сердобольный Генрих Львович, несмотря на прежнюю колкость Артура,– Что он мог тогда сделать? И что может сейчас? Ты просто ставишь человека в неловкое положение, даже глупое положение, вот и всё.

― Нет, Генрих, – очнулся Артур от шока,– вовсе не глупые вопросы спрашивает меня сестра. Я этого ничего не знал. Я всегда чувствовал, что вы, особенно же Анна, недолюбливаете меня, но не мог понять почему. Теперь я знаю. И не осуждаю, даже одобряю. Я и сам бы чувствовал точно так же, если бы любил свою мать, как вы вашу. Но у меня … но мне не представилась такая возможность, ну, то есть любить мою мать… Она погибла, как мне сообщили, в автодорожной катастрофе, когда мне было семь лет. Мне сейчас тридцать, значит двадцать три года, я не знал любви мамы, помнил лишь о её любви из отрывочных воспоминаний детства…

― Артур, прости! – вскрикнула неожиданно для всех, а, пожалуй, и для себя самой, Анна Львовна, однако вполне искренне. Она встала, намереваясь, подойти к нему, но он остановил её жестом.

― Но в то время он и его доктор Алла Ильинична, практически восстановили мой рухнувший в одночасье детский мир! Создали иллюзию, что, как будто, ничего не случилось… Матушку я хорошо помню, особенно по её замечательному портрету маслом, заказанным отцом у художника Р. Вы не любили отца и его доктора, которая, как я понимаю, стала в ту пору его сожительницей. Но вы же сами знаете, как отцу было тяжело после смерти второй жены, которую он, кажется, не могу знать достоверно, любил больше первой, то есть вашей матушки, во всяком случае, очень сильно. Могу ли я судить его? И кто из нас без греха? Я могу судить лишь себя! Я не был хорошим сыном. Я уехал в Америку, когда отец тяжело болел. Я же не знал, что он был здоров, как утверждает Анна, но я был крайне эгоистичен и видел лишь свои интересы. По отношению к нему, на его взгляд, я выглядел просто предателем.

― Ты прав, брат! Мы все эгоистичны! Мы были настолько ослеплены нашим горем, ранней смертью нашей мамы, так злы на отца за его шаг с женитьбой, так долго и глупо оберегали, в кавычках, эту дурную память, не в силах простить и забыть, что не видели, да и не хотели видеть его глубочайшей трагедии. Всё перехлестнулось, смешалось… Наши личные чувства, смерть двух мам, твоё рождение, и наше чувство какой–то покинутости, даже беспризорности… Да, да! Странно звучит, но именно это чувство было у нас, помнишь, Анечка? – Генрих Львович встал и подошел к сестре,– Поэтому мы и к тебе относились, я готов признать, с прохладцей. Не знаю, что ты помнишь из того времени совместной жизни с нами под одной крышей, но мы с Аней скоро поступили в университеты и оставили отчий дом, а значит и тебя. Так, что связь между нами стала совсем поверхностной. Только позже, буквально накануне твоего отъезда в Америку, мы с тобой сблизились, и я был безумно рад этому.