Цветные пятна солнечного света на плиточном полу двусветного зала успели значительно переместиться к той минуте, когда Ллевелис закончил шевелить пересохшим языком и уставился на показавшуюся вдалеке, над горной грядой, угольно-черную птицу с чудовищного размаха крыльями, быстро подлетавшую к школе и метившую прямо в окно. Влетев в приотворенное окно, она обернулась свитком и упала Мерлину в руки.

– Так-так, – сказал он сам себе, пробежав глазами послание. – У плохой вести длинные крылья, это верно подмечено. Нас собираются инспектировать! Боже мой, и кто же? Кто? Англичане! Просветите меня, милейший, – обратился он к Ллевелису, не глядя на него, – там что, при лондонском дворе, одни англичане? – Ллевелис не нашел слов и смолчал. – Во времена короля Ллуда, сына Бели, это трудно было бы себе представить. «Проверке подлежит… как сам учебный процесс, так и… условия… м-м-м… проживания… санитарные условия…» Решительно, лондонцы закоренели в убеждении, что моются только они одни. А ведь это не совсем так. Боюсь, с этим они поторопились слегка. Впереди лошади покатились, – и он одним нетерпеливым движением руки отпустил окончательно потерявшего дар речи Ллевелиса, которому только через три дня удалось узнать, что в школу он принят.

– Безобразие! – ворчливо говорил в тот же вечер Мерлин коллегам. – Вы знаете, впервые студент в ходе приемного экзамена намекает мне на то, что я уже умер. Совсем распустились. Я что, похож на труп?

Сомневаться в полной реальности профессора Мерлина не приходилось: он появлялся повсюду, лично вникая во многое. Когда кто-нибудь плохо себя вел, Мерлин никогда не ругал нарушителя: он скучающим тоном обещал усыновить его, и это каждый раз действовало безотказно. Ученики разбегались от него как от огня.

* * *

Древнегреческий в школе вел Дион Хризостом из Вифинии, бродячий софист кинического толка. Хотя он любил софистические диспуты, различные каверзы и эпатажные выходки, а занятия на старших курсах у него обыкновенно затягивались до вечера и заканчивались пирушкой в чисто мужской компании, надо отдать ему должное: на этих пирушках не дозволялось ни слова по-валлийски, все сальные шутки неизменно отпускались на аттическом диалекте греческого языка, вина же бывали исключительно южных широт и настоящей выдержки.

Вначале на занятиях по греческому распевали хором алфавит, уложенный в четыре ямбических стиха:

Вот альфа, бета, гамма, дельта, эй,а вот
дзет’, эта, тэта, йота, каппа, ламбда, мю,
ню, ксии у, пи, рои сигма, тауи иу,
и через фи,и хи, и псиприходим к о.

Потом Дион велел всем завести себе вощеные таблички и стили – заостренные палочки для письма, воскликнув при этом: «Кто из вас в ближайшие годы напишет по-гречески что-нибудь достойное быть выбитым на камне!» Вощеная табличка вставлялась в деревянную рамочку, и тогда две таблички, связанные в «книжечку», если эту книжечку захлопнуть, не слипались. Таблички, связанные не по две, а по четыре, назывались τετράς. Теперь, когда Дион объявлял: «Откройте свои тэтрадас», отовсюду раздавалось приятное для его слуха хлопанье дощечек. Обратная, плоская сторона стиля, если нужно, служила для стирания написанного, и когда Дион вкрадчиво спросил у первокурсников, как они передали бы по-валлийски распространенную греческую поговорку: «Чаще поворачивай стиль», на него со всех сторон посыпались правильные ответы, выказывающие глубокое понимание: «Чаще действуй ластиком», «Больше зачеркивай» и «Рви нещадно и почаще выбрасывай».

– …Ну, кто из вас может проспрягать глагол φιλέω? – живо спросил Дион Хризостом, полулежа на лавке, на своем учительском месте, в голубом хитоне с узором в виде листьев оливы, с растрепанными рыжими волосами и босиком. Сброшенные им сандалии валялись под лавкой. – Почему я не вижу улыбок? Не слышу возгласов радости? Где тимпаны и кифары? Что за кислые лица? Ну же, кто-нибудь, – порадуйте своего бедного старого учителя!

Дион Хризостом прибеднялся – выглядел он очень и очень молодо.

– О горе мне, горе! Вот так и пала древняя Эллада. Все забыли, как спрягается глагол филео, забыли о самом существовании этого глагола! Нет, я никогда не дойду с вами до списка кораблей из Илиады! Все корабли отплывут без нас, ибо мы погрязнем в глагольных спряжениях! Только мрак и запустение будут нашим уделом!.. О, отчего не прислали к вам вместо меня Аристида! Пусть бы в Британии дальней он мерз в этих снежных сугробах! Сетует он на болезни? Он вмиг позабыл бы о хворях! Утром – пробежка по снегу, а вечером в Аске купанье!..

Когда Дион проговорил таким образом минут пять, воздевая руки к небу, к доске спокойно вышел Клиддно, сын Морврана, быстро проспрягал глагол филеово всех временах, картинно сполоснул выпачканные мелом руки в огромной каменной чаше и сел на место. Ученики и не думали нарочно изводить Диона: они просто заслушивались звучанием его речей.

Дион спустил ноги с лавки, ощупью нашарил сандалии, обулся и, позевывая, пошел по рядам проверять, у кого что написано на табличках, говоря:

– Вы, конечно, можете пачкать мелом эту стену, как вам угодно, – вероятно, для этого вам ее и поставили, – но главное – индивидуальная работа в тетрадях, главное – научиться писать на папирусе… и чаще поворачивать стиль.

Школьную доску Дион не признавал напрочь. Он полагал, что поставлена она исключительно для развлечения и оттого, что ученики что-то там на ней рисуют, знаний у них не прибавляется.

* * *

…Мак Кархи всегда являлся ровно к началу урока, поглядывая на левую руку, где у него на тыльной стороне кисти черным фломастером были записаны названия башен и аудиторий, где ему еще предстояло сегодня преподавать. Надо сказать, что Мак Кархи любил одну женщину – тихо и верно, и как раз ей-то он избегал показываться с волшебной родинкой на щеке, неизменно заклеивая ее пластырем и объясняя это порезами, нарывами и укусами различных насекомых, потому что было очень важно, чтобы эта женщина полюбила его так, без родинки. Но когда он случайно выходил в город, забыв «загримироваться», как он это называл, первая же встречная девица кидалась ему на шею и из этого вырастала любовная история, длившаяся до трех дней в ритме урагана и, подобно промчавшейся буре, оставлявшая Мак Кархи на мели совершенно разбитого, как обломок после кораблекрушения. Мак Кархи никак не связывал эти случаи с изменами своей возлюбленной, а рассматривал их просто как несчастья. Та же, к кому лежало его сердце, пока никакого расположения не выказывала, – и наконец Мак Кархи оставил ее и родной город Дублин, чтобы дать ей возможность решить, что лучше – Мак Кархи рядом с ней или Мак Кархи как можно дальше от нее.

Преподавание валлийским студентам имело свои забавные стороны: впервые перед ним на лекциях вместо нескольких рядов рыжих ирландских голов оказалось несколько рядов голов на удивление темных – не в смысле знаний, но в смысле цвета волос. Бервин, сын Эйлонви, удручал его, но он не спешил с выводами. Мало ли студентов без больших способностей к предмету.

* * *

Бервин, сын Эйлонви, седьмой сын мельника из-под Кардиффа, сидел, подперев голову руками и уставившись в окно, выходившее во внутренний дворик, и смотрел на отдаленные черные точки в небе. С тех пор, как он познакомился с Мак Кархи, любой летящий вдали ворон вызывал у него смутный пиэтет.

Под окном доктор Блодвидд, преподаватель ботаники на старших курсах, засучив один рукав, поливала настурции, а дальше, на камнях двора, небольшая толпа народу спорила, сыграть ли в три эпохи или в метаморфозы барда Талиесина.

– Множество форм я сменил, пока не обрел свободу, – Ллевелис кинул традиционную формулу начала игры в метаморфозы, после которой присоединиться было уже нельзя. Бервин вздохнул. – Я был острием меча, поистине это было…