Изменить стиль страницы

— Нет! Я желал бы помолодеть, чтоб еще раз жениться на Сашеньке и насладиться сорыванием цветка невинности!

Это выражено было самым циническим образом. Все смутились. Александра Андреевна заплакала. Поспешили встать из-за стола. Мужчины отправились в верхнюю светелку, чтоб покурить, и, по чрезвычайному жару, сняли с себя фраки. Воейков пришел туда тоже и вздумал сказать что-то грубое Жуковскому. Кроткий Жуковский схватил палку и безжалостно избил статского советника и кавалера по обнаженным плечам. А на другой день опять помогал ему, во имя Александры Андреевны.

— Беда наша, — сказал я однажды, — если Александра Андреевна в беременности захочет поесть хрящу из Гречева уха. Приедет Жуковский и станет убеждать: «Сделайте одолжение, позвольте отрезать хоть только одно У ухо, или даже половину уха; у вас еще останется другое целое, а вместо отрезанного я вам сделаю наставку из замши. Только бы утолить голод Александры Андреевны46.

Обширное поле подвигам Воейкова открылось после 14-го декабря. У него хранилась на всякий случай записка, полученная им в 1820 году от Булгарина, проигравшего дело свое в Сенате:

«Все пропало. Я погиб. Злодеи меня сгубили. Проклинаю день и час, когда я приехал в Россию. Не знаю, что делать и на что решиться, чтобы выпутаться из ужасного моего положения. Ф.Булгарин».

Воейков прибавил к этому только число: 15 декабря 1825 года — и представил в полицию. Дело вскоре объяснилось и не имело последствий. В конце декабря пришел ко мне Владислав Максимович Княжевич и принес письмо, полученное им от неизвестного, в котором изъявлялось удивление, что при аресте бунтовщиков и злодеев оставили на воле двух важнейших: Греча и Булгарина. Адрес написан был рукой Воейкова, и записка запечатана его печатью, о которой я упоминал выше. Я тогда лежал больной в постели, послал за Жуковским и, когда он приехал, отдал ему произведение его друга и родственника. Жуковский ужаснулся, поблагодарил меня за пощаду и сказал, что уймет негодяя, но, видно, не успел.

Недели через две Алексей Николаевич Оленин получил письмо из Москвы от тамошнего военного генерал-губернатора, князя Д.В.Голицына, о ругательных письмах и доносах, полученных там многими лицами, между прочим, издателем «Телеграфа» Н.А.Долевым и самим Голицыным. Князь, приведенный в негодование гнусными наветами писем, хотел было послать их прямо к государю, для отыскания и наказания подлых клеветников, но предварительно спросил у Полевого, не знает ли он, чьею рукой они написаны. Полевой отвечал, что это, кажется ему, почерк руки петербургского литератора Олина.

Князь вспомнил, что видел этого литератора у А.Н.Оленина, и полагал, что Оленину неприятно будет, что позорят знакомого ему человека. Подозревая, может быть, что в прозвище его сокращено имя отца, как в Бецком, Пнине, Умянцове и т.п., отправил письма к Оленину, для вразумления молодого (?) смельчака. В этих письмах опять называемы были Греч и Булгарин заговорщиками и бунтовщиками. Оленин, прочитав письмо, сказал с досадою:

— Какое мне дело до Олина? Раз как-то Гнедич привозил его ко мне, а, впрочем, я его не знаю. И что я за полицейский?

В это время вошел в комнату секретарь его, известный археограф и разборщик рукописей, А.Н.Ермолаев. Оленин дал ему письмо и сообщил о своем недоумении.

— Я знаю эту руку, — сказал Ермолаев. — Это рука пьяницы (Иванова, Григорьева, что ли, не знаю), которого мы выгнали из канцелярии.

— Отыскать его, — сказал Оленин.

Через час привели пьяного писаря, и он объявил со слезами, что это точно его рука, что он написал двадцать копий этого письма, по пяти рублей за каждую, по требованию Воейкова, и запечатал их, а адресы надписывал уже потом сам сочинитель. И тут дело пошло обычным чередом: послали не за обер-полицмейстером, а за Жуковским. Воейкова пожурили вновь и подвели под милостивый манифест — прекрасных глаз Александры Андреевны.

Таким образом влачил он подлую и гнусную жизнь свою. Издавал «Инвалид» и «Литературные Прибавления», изрыгая в них брань и худу на все честное, благородное, воскуривал фимиам знатным и богатым. Жена его, изнуренная бедственным своим положением, впала в чахотку и отправилась в Италию. За несколько дней до отъезда, в присутствии Жуковского, попросила она у Воейкова почтовой бумаги.

— Поди ко мне в кабинет, — сказал он, — найдешь намоем письменном столе.

Она пошла и через несколько минут воротилась бледная и в слезах, неся в руках бумагу. Это была эпитафия, заблаговременно написанная ее мужем для начертания на ее могиле!

Александра Андреевна умерла в Ницце в июне 1829 года, оставив по себе в душах всех, кто знал ее, неизгладимое воспоминание ее достоинств, добродетелей и страданий.

Я несколько лет не видался с Воейковым, встречая его иногда, едущего в дрожках или в санях по улицам на поклоны и на пакости, как написал о нем Булгарин:

Лишь только занялась заря

И солнце стало над горой,

Воейков едет на разбой:

Сарынь на кичку кинь!

Он раз свалился с дрожек, расшиб себе ногу и охромел, приплюснул нос и носил среди хари пластырь под черной повязкой. Булгарин, увидев его впервые под этой печатью, воскликнул стихом Батюшкова:

И трауром покрылся Капитолий!

Расскажу последние похождения мои с Воейковым. По смерти Александры Андреевны, вступил он в брак с какою-то девицей, кажется, с кухаркой его, подбился к И.Н.Скобелеву и к Л.В.Дубельту, льстил им и питался крохами от их трапезы.

Осенью 1838 года давнишний знакомый мой, полковник Лахман, приехав в Петербург, пригласил меня к себе обедать. Я нашел у него Воейкова еще в жалчайшем против прежнего положении. Я обошелся с ним учтиво, как с старым знакомым, и он пригласил меня к себе на вечер. Нельзя было отговориться. Я поехал к нему с Лахманом и нашел у него Скобелева и еще несколько лиц. Мы провели время за чаем очень приятно, слушая россказни отца-командира. Воейков жил где-то на Литейной, в переулке, в невзрачном деревянном домике. Уходя от него, я не мог не пригласить его к себе. Вот в первый из моих четвергов он является ко мне, садится в кружок с немногими гостями. Пьем чай, беседуем. Вдруг зашла речь о покойном графе Павле Петровиче Сухтелене, одном из честнейших и благороднейших людей в мире. Все принялись хвалить его. Воейков соглашался, что граф был умен и храбр, но прибавил: «Он был развратник, человек самой подлой нравственности». Поднялся спор. Все вступаются за Сухтелена. Воейков прямо настаивает на своем. В это время входит в комнату некто Гибаль, проживший несколько лет в Оренбурге, в доме графа, и бывший свидетелем его скоропостижной кончины.

— Александр Богданович! — сказал я. — Решите наш спор. Вы коротко знали графа Сухтелена: не правда ли,он был человек чистой нравственности?

— Чистейшей в мире, — отвечал Гибаль. — Мы всячески старались подсмотреть за ним какую-либо слабость и не успели. Он был беспорочен, как агнец.

Воейков смутился этим объяснением, встал, опираясь на костыль, и отправился на утечку. Я пошел за ним через биллиардную комнату; там играл Петр Ильич Юркевич с кем-то, они разговаривали о военных действиях, не помню каких-то.

— Да это напечатано было в реляции! — сказал другой.

— А разве ты не знаешь поговорки, — возразил Юркевич, — «Лжет, как реляция!»

Тут Воейков возвысил свой верноподданнический голос:

— Молодой человек! Как вы смеете говорить это? Реляции пишутся и издаются правительством, и кто называет их ложью, тот...

— Молчать, шпион! — закричал я. — Вон из моего дому! Воейков разинул было рот, но я подошел к нему и еще громче закричал:

— Вон, подлец!

— Иду, иду, — промолвил он и вышел в переднюю. С тех пор я не видал его.

Он умер 16 июня 1839 года, написав письмо к Л.В.Дубельту о неоставлении жены его: «она-де женщина простая, но благородная в душе».

Фаддей Булгарин

Замечено и как бы принято в литературе, что бранят писателя, когда он находится в живых, пока он действует на своих современников, на соперников, на врагов. По смерти же выставляют обыкновенно хорошие его стороны, забывают слабости, прощают ошибки, промахи, даже дела непохвальные. Замечательно, что Булгарину выпала противоположная участь: при жизни одни его хвалили, другие терпели, третьи ненавидели, многие спорили, бранились с ним, но безусловно его не поносили, разве в ненапечатанных эпиграммах. Видно, боялись его колкого, неумолимого пера. Но по смерти сделался он предметом обшей злобы и осмеяния. Люди, которые не годились бы к нему в дворники, ругают и поносят его самым беспощадным, бессовестным образом!