Изменить стиль страницы

— Брат мой, ты разговариваешь с ним, как с подагрическим вельможей. А с ним не следует даже говорить, как с мужчиной, ты должен обращаться к нему, как к юноше, который испытывает гордость, когда его призывают быть мужчиной.

Кройц приблизился к повозке короля и с таким пылом взмахнул снятыми перчатками, словно вознамерился ударить короля по лбу, был, однако, обескуражен его светлым взглядом.

— Ваше Величество предается раздумьям?

— Я плохо фехтую гусиным пером, вот почему я и предаюсь размышлениям. Я хочу составить завещание и определить своего преемника на троне. А там пусть палят из пушек. Если я останусь лежать на этом поле, пусть меня похоронят в моей сорочке, как простого солдата, на том самом месте, где я испустил дух.

Кройц вертел и теребил свои перчатки, он был покорен словами короля, он невольно склонил голову, да и не только он один.

— Всемилостивейший государь, я отнюдь не принадлежу к числу тех, кто молит Господа о сохранении жизни, ибо прекрасно понимаю высочайшее желание героя. Если бы Ваше Величество было настигнуто пулей… ну, тогда с Богом. Но сегодня Ваше Величество не может сидеть в седле. Господь да простит мне мои слова, но Вашему Величеству отныне предстоит передвигаться на носилках, как какому-нибудь убогому, а когда последний из нас простится с жизнью, Ваше Величество окажется в полном одиночестве… и в плену.

— Недостаточно, чтобы один мог противостоять пятерым, надо также, чтобы он мог противостоять целому свету…

— Верно, верно! Но для этого, разрази меня гром, мы, простые парни в военных мундирах, не годимся. Чтобы один мог противостоять всем? Но тогда он противостоит всему миру! Для этого потребны люди совсем другой породы, ибо мы — столь ничтожны, что способны лишь мечом себя защитить. И после того, как я, по своему жалкому разумению, объяснил Вашему Величеству наше положение, я на коленях молю Ваше Величество остаться с нами и не переправляться через реку, ибо именно тогда вы, Ваше Величество, и окажетесь одни против всего света. Называться же это будет: больной Александр, который спасся бегством, бросив своих солдат на растерзание русским. Это ж надо какое малодушие! Вы только поглядите, только поглядите! А столовое серебро и бочки с дукатами из Саксонии он все-таки прихватил на тот берег, их он не бросил! Ха-ха-ха! Мы, честные и бедные верноподданные, не можем допустить, чтобы Ваше Величество оказалось против всех, чтобы оно превратило свою высокую личность в мишень для насмешек, на которые не поскупятся глупость и невежество, насмешек над вами, над фельдмаршалом, над Пипером или Левенгауптом или всеми нами. Где это было видано, чтобы глупость понимала горе? Ваше Величество готовы умереть, а потому для вас смерть не есть, жертва и не есть подвиг, это мы, старые вояки, хорошо понимаем. Но принести в жертву своим верноподданным гордость, это, Ваше Величество, и есть настоящая жертва и верноподданные ее не примут. Совершенно ясно, что переправить на тот берег все войско невозможно. У нас нет ни паромов, ни шестов, ни якорей, ни плотников. Вот почему я и призываю Ваше Величество остаться на этом берегу и не посылать вызов всему миру.

— Приведите в порядок лодки, — повелел король.

Мазепа, сей рыцарственный землевладелец, успев тем временем собрать свои чемоданы и бочки с дукатами, восседал на телеге, которая уже въехала глубоко в реку. Запорожцы и кучки солдат повязали себе на спину свою одежду, взяли под мышку доски и ветки и попрыгали в воду. Ближе к полуночи повозка короля была водружена на две связанных между собой лодки, и Гилленрок, стоявший у него в ногах, молча протянул Левенгаупту полевую карту, наклеенную на доску. Никто не говорил ни слова. Ночь выдалась звездная и тихая, слышно было лишь, как королевские телохранители бьют веслами по водной глади.

— Мы двое никогда больше его не увидим, пробормотал Кройц на ухо Левенгаупту.

— У него было такое странное выражение глаз. Еще не все масло выгорело в лампе, но грядущие годы вызывают у меня любопытство. Каково ему будет жить побежденным, высмеянным, состарившимся, наконец?

Левенгаупт отвечал:

— Венок, который он сплел для самого себя, увенчал вместо того весь народ. Этот венок навеки останется лежать на забытых могилах в днепровских плавнях. Так возблагодарим же его за все то, что он для нас сделал.

Издали сквозь ночную тьму доносился жалобный голос Мортена-Проповедника: «Он поставил меня притчею для народа и посмешищем для него, — говорит Иов. — Помутилось от горести око мое, и все члены мои, как тень. Гробу скажу: «ты отец мой», червю: «ты мать моя и сестра моя». Где же после этого надежда моя?.. В преисподнюю сойдет она и будет покоиться со мною в прахе».

Начало светать, и в окровавленной рубашке бродил Мортен от одной группы к другой и наставлял солдат в катехизисе и библейских текстах. Солдаты молча толпились перед опустевшим ложем короля, но, когда прозвучал клич, что они должны сдаться на милость победителя и когда русский генерал Бауэр, опаленный степным солнцем, возник на вершине холма, чтобы принять трофеи, Мортен-Проповедник сошел вниз, ломая руки. Вокруг на усталых, взмыленных лошадях сидели казаки в медных шлемах и с пиками. Перед ними на поле складывали большие и малые барабаны, трубы и мушкеты, чей гром прокатывался над батальонами, еще складывали знакомые знамена, вслед которым с крылечек и из окон махали некогда матери и жены. В кустах все сверкало и поблескивало. Старые, суровые унтер-офицеры со слезами на глазах обнимали друг друга. Некоторые срывали повязки со своих ран, чтобы свободно текла кровь, а двое товарищей по оружию одновременно лишили друг друга жизни своими мечами за мгновение до того, как бросить их под ноги врагу в кучу других трофеев. Безмолвно и грозно проходили калеки. Среди них были юноши с отмороженными щеками, юноши без носа или ушей, отчего они походили на мертвецов. На костылях проковылял еще не достигший совершеннолетия прапорщик Пипер, потерявший пятки на обеих ногах. Прошел и придворный вельможа Гюнтерфельт, лишившийся обеих рук и получивший взамен из Франции две деревянных, их черные и блестящие пальцы перебирали полы его сюртука. Еще постукивали деревянные ноги, и палки, и носилки, и фургоны для раненых.

Мортен-Проповедник стоял, стиснув руки. Перед глазами у него кружились искры. Кругом все гудело и стонало, и старый дух проповедника так бурно на него нахлынул, что он сам мог слышать, как его голос сперва прерывался и хрипел, но потом обрел прежнюю силу, и ему почудилось, будто его уносит прочь на крыльях собственного голоса, и он оборачивается на лету языком пламени.

Шатаясь, он подошел к горе брошенного оружия и указал на пустой королевский шатер:

— Он и только он во всем виноват! Одетая в траур мать или вдова, поверни его портрет в твоем доме лицом к стене! Запрети своим детям произносить его имя! А ты, маленькая Дуня, что вскоре начнешь со своими товарками собирать цветы на могилах, сложи ему памятник из человеческих черепов и лошадиных голов. Ты, калека, постучи своим костылем в рыхлую землю и уговорись с ним о встрече там, внизу, где уже лежат тысячи, принесенные им в жертву. И все же я убежден, что однажды мы предстанем перед Высшим судьей со своими костылями, на своих деревянных ногах и скажем: Прости ему, Отче, как мы ему простили, ибо наша любовь к нему обернулась для него и победой, и поражением.

Когда никто не откликнулся на его слова, когда все, напротив, продолжали стоять молча и согбенно, будто уже сказали то же самое слово в слово, отчаяние Мортена стало еще сильней, и он закрыл ладонями свое угловатое лицо.

— Во имя Божье скажи мне, что он жив! — выкрикнул Мортен. — Скажи, что он жив!

Своими черными, деревянными пальцами Гюнтерфельт снял с головы шляпу и отвечал:

— Его Величество спасен.

Тут Мортен-Проповедник преклонил колени, задрожал всем телом, потом, собравшись с духом, проговорил:

— Благословите Господа все воинства его. Раз Его Величество спасен, я готов претерпеть все тяготы, которые судьбе будет угодно на меня взвалить.