Изменить стиль страницы

Блинов вскидывал пистолет и добавлял:

— Впрочем, ты-то, может, ещё и повоюешь, а я-то уж нет, время моё истекло.

Ему было шестьдесят пять лет, а мне подбиралось к пятидесяти. На фронте мы оба были комбатами; он — командир мотострелкового батальона, а меня в девятнадцать лет назначили командовать артиллерийской батареей. Андрей Дмитриевич и после войны прошёл большую школу жизни, в сравнительно молодые годы работал редактором областной газеты «Кировская правда», потом во время сталинских чисток, когда газеты, журналы, издательства пытались вычистить от евреев, его вызвали в Москву и он стал членом редколлегии «Литературной газеты», а потом ответственным секретарём самой многотиражной газеты «Труд» — она выпускалась двенадцатимиллионным тиражом, в то время как «Правда» имела тираж пять миллионов, а «Известия» — семь. Одновременно он писал книги и был известным писателем; очевидно, потому его вскоре назначили главным редактором «Профиздата». Ну, а потом уж он занял и более высокий пост — стал главным редактором издательства «Современник».

«Современник» — давняя мечта российских писателей, тех, кто жил на периферии. Много лет хлопотали о нём литературные генералы и рядовые писатели. Наконец, «звёздный» генсек Леонид Ильич Брежнев согласился, и издательство открылось. Оно было очень большим, в нём печаталось триста пятьдесят книг в год; каждый день — книга. И, непременно, новая, только что написанная, и что очень важно — художественная. Пять полиграфических фабрик и комбинатов придавалось этому издательству. Такого книгоиздательского монстра, по слухам, не было в мире. Андрей Дмитриевич более, чем кто-либо, подходил на роль главного редактора: он был писателем, имел большой опыт журналистской работы, знал издательское дело. Я в то время работал в Государственном комитете по печати заместителем главного редактора всех издательств России, но министерская работа мне была не по нутру, и я охотно принял предложение Блинова стать его первым заместителем. И всё бы ничего, но у нас обоих скоро обнаружился серьёзный недостаток: мы оба с ним русские — и по рождению, и по убеждениям. «Чёрненькие русские», сплошь заполонившие к тому времени кабинеты ЦК партии, скоро уговорили своего «Пахана». Брежнев, — он же Гонопольский, — согласно кивнул головой: убирайте. Я автоматически занял место Блинова, и, как я уже сказал, на то быстро последовал приказ министра Николая Васильевича Свиридова, — он, кстати сказать, как и я, был из сталинского призыва, то есть русский, но я знал, что должность, к которой он меня допустил, утверждалась на самом верху, а там действовал принцип, заведённый серым кардиналом Сусловым. У него была своя система назначения лиц на подобные посты. Я уже однажды занимал должность, подпадавшую под его руку: был экономическим обозревателем «Известий», и, когда меня утверждали, кто-то из евреев мне шепнул: утвердят! Ты входишь в число «восемнадцать». Я спросил: что означает это число? И еврей, желая показать свою осведомлённость, сказал: «Восемнадцать процентов — вам, русским, остальные места — наши. И, торжествующе улыбаясь, добавил: «Да, ваши восемнадцать процентов. Пока ещё восемнадцать». Знал я так же и то, что на момент назначения меня главным редактором русское число «восемнадцать» уже и в то время сжалось, как шагреневая кожа…

Блинову сказал:

— Мы знали, зачем тебя вызывали в ЦК; есть у меня там свой человек, он позвонил. Доложил, что собрались вы в кабинете секретаря ЦК по идеологии Зимянина.

— Да, это так. Собрали нас у Зимянина. Сначала пытались решить дело миром, предлагали мне самому подать в отставку. Дескать, ты старый, инвалид войны, у тебя давление — уступи пост молодому. Я спросил: а кто этот молодой?

— Ну, а это уж, — вспылил Зимянин, — мы тут решим.

— Решите, конечно, но я бы хотел знать: на кого оставляю издательство.

Назвал твоё имя.

— Если на него — я, пожалуйста, отойду. А если кто другой, я ещё и подумаю.

И тут закипела свара.

Блинов продолжал свой рассказ:

— Меня защищал министр, бился, как лев. Но… судьба моя была предрешена, и мы скоро это поняли. Я молча поднялся и, не прощаясь, вышел из кабинета. Вот так-то, Иван, я отыграл свой вист, очередь за тобой.

Мы долго сидели молча: то он пальнёт, то я, а потом Андрей Дмитриевич в раздумье проговорил:

— Тебя они не станут скоро снимать, подержат в подвешенном состоянии, а уж затем посмотрят, как с тобой поступить. Им, видишь ли, и русские нужны, своих-то на все дыры не хватает. Это явление ещё Булгаков заметил и вывел формулу: Швондеры и Шариковы. Шариков если уж предавать решился, идёт до конца, и в свою гнусную деятельность привносит свой русский талант, и наше русское бычье упорство, которого у евреев нет. Среди всех прочих способностей, у нас, русских, есть и ещё одно совсем уж редкое умение: наш брат, если уж становится предателем, привносит в свою деятельность некий артистический элемент; он предаёт лихо, безжалостно, и всё, что попадается у него на пути, рушит с нашей славянской бесшабашной удалью. Впрочем, случается, когда русский человек одумается, явится с повинной, как это сделал в известной русской песне разбойник Кудеяр, запросивший прощения у мира людского. С евреем такого не бывает. Желание рушить всё на свете, губить живые души у него заложено в генах. Их потому и теснят отовсюду, боятся и гонят. Тут, между прочим, и заложен инстинкт самосохранения человечества, и самих же евреев. Это как у Дарвина есть описание острова, где живёт большая жирная муха и в тихую погоду размножается так быстро, что грозит под своим слоем погрести на острове всё живое. Но природа не дала этой мухе сильных крыльев, — и она, как только поднимется ветер, сбрасывается в океан. Слабые крылья у еврея — это его характер. В сотворении зла еврей не знает меры. Чубайс однажды прокричал: больше наглости! Как ни странно, но это вот генетическое свойство еврейского характера — безграничная наглость — и есть охранительный механизм выживания евреев. Их, как засохшую траву, гонит по миру ветер истории, но их количество не убывает. Жид вечен! Сброшенный с одного континента, он перебирается на соседний и так кочует с одного края на другой.

Андрей Дмитриевич, хорошо разглядевший за свою жизнь еврея, пояснил:

— У сионистов, у масонов стиль таков: долго не утверждать в должности неугодного им работника. Человек в таком положении как бы проходит экзамен на послушание. Он во всём осторожен, боится неудовольствия начальства. А они смотрят: авось и одолеет в себе гордыню, будет сидеть смирненько, как овечка, тогда его утвердят, а будет огрызаться, показывать зубы — так и не прогневайся, укажут на дверь.

— Ну, этого-то, как раз, они от меня не дождутся.

— Я знаю тебя, но характер свой проявляй дома, в отношениях с женой, а когда речь идёт о больших государственных делах, тут он, наш характер, и не всегда бывает уместен. На высокой должности, как в бою, осмотрительным быть приходится, знать свои силы и учитывать силы противника, прикидывать, где и как поступить, и при надобности нужно смирять буйство своей натуры. Ты же помнишь, как на фронте мы врага высматривали. Бывало, в бинокль смотришь-смотришь. У тебя-то, наверное, бинокль особый был, морской. Так вот, смотришь и считаешь, считаешь силушку вражью, стоящую перед тобой: танки, пушки, миномёты разные. И принимаешь решение, стоит ли лезть на рожон иль поглубже в окопы залечь да к обороне приготовиться.

— Мы, пушкари, тоже, конечно, считали, но больше думали о том, как бы прицелиться поточнее да ударить покрепче. А если самолёты на тебя прут, — батарея-то у меня зенитная была, — тут уж и считать некогда, бей изо всех стволов, да темп огня ускоряй, чтобы жарко им было, глаза на лоб вылезали. Они тогда если и сбросят бомбы, то бесприцельно, куда ни попадя, и мечутся по сторонам, точно стаи волков. Я ведь, как тебе известно, и сам немного на самолётах летал, и знаю, как лётчики зенитного огня боялись, особенно на малых высотах. Тут тебе так и кажется, что снаряд вот-вот под сиденье саданёт.