Вскоре после того, как они с отцом Григорием расстались возле какой-то вдребезги разбитой колесами развилки, Фролов набрел на красноармейский разъезд. И к утру, усталый, но радостный, уже был в Новозыбкове, в штабе 12‑й армии.
Глава двадцать седьмая
Сек мелкий и беспорядочный дождь. Он растушевал дали, и дома в конце площади и церкви с бесконечными маковками выглядели словно декорации, только намеченные углем на сером театральном заднике, но еще не прорисованные художником. И только так, как бывает лишь в жизни, тяжелой матовостью блестели булыжники мостовой.
Маленький, никому до последнего времени не известный городок Новозыбков, волею случая оказавшийся в центре военных событий, жил нервно и неспокойно. С неумолчным грохотом сапог и ботинок двигались по Соборной площади красноармейские части, перебрасываемые с одного участка на другой. Медленно брели понурые конные упряжки с пушками, снарядными ящиками, обозными повозками, санитарными фурами. Крупы лошадей, имущество на повозках, брезент фур и амуниция людей – все было мокро, все блестело, как лакированное.
В самом конце площади, почти у самых домов, колонна становилась призрачной, размытой. И постепенно совсем исчезала в пелене дождя.
С постоянным, ни на миг не ослабеваемым напряжением следил штаб 12‑й армии за трудным, героическим продвижением Южной группы войск, которая к этому времени уже оставила позади четыреста почти непреодолимых верст и приближалась к Житомиру, оборванная, голодная, без патронов, но все равно неодолимая. Радиосвязь с Южной группой поддерживалась теперь круглосуточно. Нервно и дробно стучали телеграфные аппараты, доносившие сюда, в штаб, самые свежие новости.
Дверь в аппаратную резко распахнулась, и в нее стремительно вошел Фролов. Был он снова, как и до поездки в Харьков, в вылинявшей военной форме. Еще утром он отдал шифровальщикам письмо Щукина и попросил расшифровать.
– Ну как дела? Расшифровали?
Молоденький красноармеец склонился к своему столу и, стараясь выглядеть строгим и значительным, протянул несколько листков бумаги.
Фролов жадно пробежал их глазами и словно споткнулся о невидимую преграду.
Прямо из аппаратной он поспешил во временное управление ВУЧК к Лацису, положил перед ним расшифрованный текст письма и огорченно сказал:
– Вот теперь я уж точно нич-чего не понимаю. Из письма явственно следует, что Николай Николаевич жив и, по всей вероятности, продолжает работать у нас в штабе.
Лацис скользнул взглядом по письму.
«Николаю Николаевичу. Укажите наиболее приемлемый участок фронта для прорыва конницей генерала Мамонтова. Все это срочно! Николай Григорьевич».
Какое-то время Лацис и Фролов молча и недвижно смотрели друг на друга. Затем Лацис резко, не скрывая самоиронии, сказал:
– Чего ж тут непонятного! Ну? Чего? Резников никакой не предатель! – И с горькой усмешкой добавил: – Нас попросту провели как мальчишек… Интересно!..
Кабинет Лациса здесь, в Новозыбкове, был крошечный и малоудобный, словно он находился в каком-то вагоне, и нужно было с этим мириться. Рядом со столом стояла узкая солдатская кровать, покрытая грубым одеялом. Возле стен стояло несколько стульев и железный походный ящик, заменявший сейф.
Лацису с первых же дней не понравился этот маленький скучный и безалаберный городок с грязными улочками, с гераньками на окнах, со смешанным населением. Его не следовало любить уже за одно то, что здесь родилась и росла Фанни Каплан, стрелявшая в Ленина и тем укоротившая так нужную пролетариату жизнь великого вождя. Не поэтому ли Лацис сразу после прибытия в Новозыбков провел здесь серьезную чистку от нежелательных и социально чуждых элементов, едва ли не вдвое сократив его население? Впрочем, это было совсем незаметно на фоне военных людей и сотрудников всяких учреждений, эвакуированных сюда из Киева.
Лацис взял лежавший перед Фроловым конверт, отобранный у Мирона, стал внимательно рассматривать адрес. «Новозыбков. Почта. До востребования. Пискареву Михаилу Васильевичу».
– Вы думаете, что Михаил Васильевич Пискарев и Николай Николаевич – одно и то же лицо? – высказал предположение Лацис.
– Вероятно. И то, что мы получили выход на него, – счастливый случай!
– Ну-ну… – как-то раздумчиво и неопределенно произнес Лацис и добавил: – Не верьте в легкие удачи и в магизм счастливых случаев, Петр Тимофеевич!.. Не верьте!..
На следующий день конверт с письмом был брошен в один из почтовых ящиков города и вскоре, по наблюдениям чекистских работников, попал на почту. И чекисты установили здесь постоянное наблюдение. Но прошел день – за письмом никто не пришел.
Наступило воскресенье. В здании почты на сей раз людей было больше, чем обычно. И особенно много народа толпилось возле окошка, где выдавали письма «до востребования». Стояли в очереди военные, местные жители, приехавшие в Новозыбков на базар из близлежащих глухих деревень. Стоял в очереди и инвалид на деревяшке, в потрепанной одежде и засаленном малахае на голове.
В окошечко заглянул пожилой красноармеец с рублеными чертами лица.
– Сергееву посмотри, товарищ.
Близорукий служащий почты, худой, небритый, с приклеенным к губе погасшим окурком, ловко пролистал письма.
– Пишут, Сергеев!
Новое лицо. Круглое, румяное.
– Дубинский.
– Нет Дубинскому.
К окошку склонилось большое, грубое, заросшее рыжей щетиной лицо инвалида.
– Посмотри, браток, Пискареву, – попросил он хрипловатым басом, показывая затрепанную бумажку, удостоверявшую личность.
– Пискареву? – переспросил служащий почты и стал перебирать письма. – Вот! Есть! Пискареву Михаилу Васильевичу!
Инвалид, не читая, засунул письмо за пазуху и, припадая на деревяшку, направился к себе домой, в ночлежку. И только когда солнце склонилось на закатную половину, он с потрепанной сумкой в руках направился на базар.
Базар в Новозыбкове был скудный. На ларях, выстроившихся в ряд на грязном пустыре, кое-где лежали кучки картофеля, лука. Даже крынка молока стала редкостью.
За одним из ларей шевелилась живописная куча тряпья. Это сгрудившиеся беспризорники, время от времени переругиваясь, играли в карты.
Вот здесь, неподалеку от беспризорников, и расположился со своим нехитрым имуществом одноногий сапожник Михаил Васильевич Пискарев. Вынул из сумки ящичек, разложил инструмент, благо сапожники в войну в большом спросе. И действительно, едва он разложил на небольшом ящике свой инструмент, как к нему подошла старуха с презрительно поджатыми губами, так что казалось, что она их проглотила, подошла и протянула прохудившийся ботинок.
Отставив культяпку в сторону, Пискарев деловито и брезгливо осмотрел ботинок, бросил хлесткий, оценивающий взгляд на старуху, принесшую его.
– Платить чем будешь? – сердито буркнул он, помахивая дырявым старушечьим ботинком.
– Крашанками, милочек, крашанками, – успокоила сапожника старуха.
– Семь штук.
– Семь штук? – охнула старуха. – Креста на тебе нет.
– Твоя правда, бабка, – согласился сапожник и, отвернув край хламиды, показал массивную жилистую шею. – Нету креста.
Ловко натянув на железную лапу ботинок, сапожник заложил между губ целую горсть деревянных гвоздей.
Сапожничал он и впрямь споро и ловко. Сноровисто выхватывая левой рукой изо рта гвозди, правой одним точным, почти не глядя, ударом молотка вколачивал их в подметку.
Наконец он снял с лапы ботинок и протянул его старухе.
– До смерти не износишь, бабаня, – покровительственно сказал сапожник.
Обиженно поджав губы, старуха отсчитала в темные корявые руки сапожника семь штук яиц и, опустив ботинок в заваленную тряпьем кошелку, отошла.
Старуха с кошелкой в руках медленно двинулась с базара. И тут же чуть-чуть поодаль, сзади нее, пристроился один из беспризорников. Потом беспризорник исчез, а за старухой пошел пожилой чекист Сергеев.