Эти мысли, проскальзывая как бы вторым планом, не нарушали внутренней настороженности Кольцова, его предельной мобилизованности. После побега от ангеловцев все для него складывалось очень удачно, и это обязывало Кольцова к еще большей собранности: он знал, что в момент удачи человеку свойственно расслабляться, а он не имел на это права.
Вызов к командующему не был для Павла неожиданным, в сложившейся ситуации все должно было идти именно так, как шло. Вполне естественной была и приглядка Ковалевского к отличившемуся офицеру, хотя Кольцов и чувствовал в ней какую-то пока непонятную ему пристальность.
– Скажите, капитан, где бы вы хотели служить? – доверительно спросил командующий.
– Я слышал, ваше превосходительство, генерал Казанцев в Ростове формирует бригаду. Хотел бы выехать туда.
– Так-так… – Что-то неуловимое в лице Ковалевского, какое-то продолжительное раздумье насторожило Кольцова. По логике, в их разговоре можно было поставить точку. Интуиция же подсказывала, что командующий делать этого не собирается.
– А если я предложу вам остаться у меня при штабе? – вдруг спросил он.
Первая обжигающая сердце радостью мысль: «Удача, какая необыкновенная удача! – И тотчас же, вслед: – Но и удесятеренный риск». Здесь, в штабе, он будет все время на виду, под прожекторами. Будет постоянно подвергаться контролям и проверкам… Выдержит ли легенда?.. Однако риск того стоит. Такой второй возможности, может, никогда не представится… Эти противоречивые мысли промелькнули одна за одной, как волны. Если в разговоре и возникла пауза, то очень незначительная и вполне оправданная, когда человеку неожиданно предлагают изменить уже сложившееся решение. Лицо Ковалевского сохраняло прежнее доброжелательство, Кольцов отметил это. Теперь нужно было согласиться, но сделать это осторожно, сдержанно.
– Я – офицер-окопник, ваше превосходительство, – с сомнением в голосе сказал Кольцов, – и совсем не знаком со штабной работой!
– Полноте, капитан! – едва заметно нахмурился генерал, не любящий ни резкости, ни торопливости в людях. – Все мы тоже не на паркете Генерального штаба постигали войну. Но поверьте старому солдату, храбрость, самообладание и выдержка нужны не только на поле брани. В штабах тоже стреляют, капитан, правда перьями и бумагой. Но голову, смею уверить вас, сохранить ненамного легче, нежели в окопах…
Кольцов с покорным достоинством склонил голову:
– Благодарю за доверие, ваше превосходительство! Почту за честь служить под вашим командованием!
– Вы меня знаете? – Ковалевский внимательно посмотрел на Кольцова.
Кольцов снова сдержанно поклонился. Теперь его полупоклон должен был означать уважение и почтительность:
– Кто не знает имени генерала, который первым на германском фронте получил за храбрость золотое оружие! Имени генерала, который под Тарнополем вышел под пули и увлек за собой солдат в штыковую атаку!
– На войне как на войне, капитан! – Ковалевский задумчиво оперся щекою о ладонь, глаза у него стали отстраненными, словно мысленно он вернулся в те дни, когда, честолюбивый, полный сил, он ждал от жизни только удач, когда неуспехи и жестокие поражения, отступления перед противником были у других, а не у него, Ковалевского. Ему было трудно сейчас вернуться из того далека в салон-вагон, где были его товарищи по войне – Львов, Щукин и этот храбрый и тоже, как когда-то он сам, удачливый капитан. Но он пересилил себя. И тихо сказал в прежней доброжелательной тональности: – Вы свободны, капитан.
Когда Кольцов вышел, Львов спросил:
– Предполагаете – адъютантом, Владимир Зенонович? – В голосе полковника явственно звучало одобрение.
– Возможно, – кратко отозвался Ковалевский тем тоном, который обычно исключает необходимость продолжать начатый разговор.
Поднялся Щукин, который до сих пор молча сидел в углу салон-вагона, внимательно следя за разговором командующего и Кольцова.
– Владимир Зенонович, ротмистр Волин прежде служил в жандармском корпусе. С вашего разрешения, я хотел бы взять его к себе.
Ковалевский готовно кивнул, соглашаясь со Щукиным и отпуская его одновременно.
Оставшись наедине со Львовым, командующий пригласил его сесть поближе.
– Я понимаю, Михаил Аристархович! После всего пережитого вы, конечно, хотели бы получить кратковременный отпуск?
Полковник Львов недоуменно посмотрел на командующего и, почти не задумываясь, тотчас же решительно ответил:
– Напротив, Владимир Зенонович! Я сегодня же намерен выехать в вверенный мне полк.
– Нет. В полк вы не вернетесь… Вам известна фронтовая обстановка?
– Да, Владимир Зенонович, – со скорбью в голосе ответил полковник Львов. – Падение Луганска крайне огорчило меня…
– Генерал Белобородов сдал город, проявив нераспорядительность, бездарность и личную трусость, – раздраженно сказал Ковалевский. – Готовьтесь принять дивизию у Белобородова. Луганск для нас важен, взять его обратно нужно как можно скорее…
Назначение Львова командиром дивизии казалось командующему удачным, он верил в то, что полковник сможет благоприятно повлиять на исход операции. Все больше утверждаясь в этой мысли, Ковалевский тепло подумал о Львове, благодарный ему и за готовность, с которой полковник принял ответственное поручение, и за саму возможность дать это поручение именно ему. И тут же мелькнула грустная мысль, что вот встретились они, люди давно знакомые, даже друзья, а разговор их носит сугубо деловой, официальный характер, без малейшей интимности, теплинки, которая обязательно должна присутствовать в отношениях людей, давно и хорошо знакомых и симпатичных друг другу. И Ковалевскому вдруг захотелось внести эту теплинку, заговорив со Львовым о чем-то личном и важном только для него.
Командующий знал, что семья полковника находится на территории, занятой красными, что судьба жены и сына Михаилу Аристарховичу неизвестна, и это его постоянно мучило и угнетало. Он понимал, что за дни отсутствия Львова вряд ли могла проясниться неизвестность, но все же спросил, чувствуя, что сейчас уместно и нужно проявить участие и не важно, какая фраза будет произнесена первой:
– О жене и сыне по-прежнему никаких известий, Михаил Аристархович?
– Самое немногое, Владимир Зенонович, – ответил Львов с той готовностью, которая подсказала Ковалевскому, что он ждал этого разговора и благодарен за него. – С оказией удалось узнать, что Елена Павловна и Юра выехали из Таганрога в Киев, там живет моя сестра. Выехать выехали, но доехали ли? Так что неопределенность осталась.
– Да-да! – страдальчески поморщился Ковалевский. – Ужасно, что мы не смогли защитить, уберечь самое для нас дорогое от всей этой кровавой революционной неразберихи. Знаете, я даже доволен, что не имею сейчас семьи, – и, спохватившись, снова вернулся к прерванной теме: – Пожалуй, Елене Павловне лучше бы оставаться в Таганроге, мы будем там скорее, чем в Киеве.
– Но Леночке ведь неизвестны штабные планы, да и сводок с фронта она наверняка не читает. Запуталась, заметалась… – Голос Львова дрогнул от волнения.
– Будем уповать, что все обойдется, образуется и скоро вы встретитесь с Еленой Павловной и Юрой.
Ковалевский понимал никчемность этих утешающих слов. Но что он мог еще сказать?
В вагоне Щукина, в той его половине, что оборудовали под кабинет, не было ничего лишнего. По сравнению с салоном командующего это была келья отшельника: небольшой стол, стулья. Во всю стену – карта с загнутыми краями, сплошь утыканная флажками по всем зигзагам своенравной линии фронта. Эта линия своими причудливыми контурами напоминала фантасмагорический цветок, удлиненные лепестки которого простирались к Калачу, Луганску, Феодосии…
На окнах вагона – налитые свинцовой тяжестью плотные шторы, едва-едва пропускающие свет. Толстые железные решетки и два крепыша сейфа, стоящие рядом, придавали кабинету Щукина загадочность, говорили о таинственности и суровости его деятельности.