– Одним из младших, значит, по-твоему, фламин в миниатюре…
Он приехал в офис на улице Сольферино. Ему невмоготу было находиться в этом месте, где блуждал другой призрак – воспоминание о Пьере Моренторфе. Повсюду чудилось лицо умершего друга, вся эта груда мяса, увенчанная лысой головой любителя крошечных деревцев. Викинг Гримр Лысый заткнул ноздри глаза, уши, рот и анус своего умершего отца и насыпал над его могилой каменный холм, дабы не оставить ему ни малейшей лазейки для возвращения в мир живых.
Эдуард съездил во Флоренцию. Он хотел увидеться с Антонеллой. Пересекая двор мастерской, почему-то, как ни странно, начал хромать. Дверь была заперта. Он постучал в двери склада, никто не отозвался. Тогда он обратился к хозяину бензоколонки, и тот на смеси английского, итальянского и французского, размахивая руками, сообщил, что ее отправили в психиатрическую клинику после того, как Маттео Фрире заключили в тюрьму, поскольку он был не в состоянии внести залог для временного выхода на свободу.
Наступила Троица. Мелкие огненные проблески, падавшие с небосвода, имели два с половиной миллиметра в длину. Из Лондона позвонил князь де Рель. Потрескивание табака в его трубке слышалось даже на расстоянии трехсот пятидесяти километров отсюда.
– Табакерка из светлой эмали «Ребенок, строящий карточный дворец», миниатюра на сюжет Карла Берне, чистейший стиль «помпадур».
– Покупайте. Можете дойти до двух тюльпанов.
– Бонбоньерка, эмаль на фарфоре, сюжет – Страсти Господа нашего Иисуса Христа.
– О нет.
– Могу я приобрести эту бонбоньерку для себя лично?
– О да, монсеньор.
– Пуговица, 1792 год, масло, автор Изабе. «Ребенок, играющий на опушке леса».
– Нет.
– Разве вы больше не коллекционируете пуговицы?
– Нет. Продолжайте. И побыстрее. Мне некогда.
– Пуговица, лак, автор Мартен. Портрет женщины в саду, пишущей письмо, в котором можно, с помощью сильной лупы, прочесть фразу: «Не пишите больше, приходите!»
– Нет. Повесьте-ка лучше трубку и оставайтесь в Лондоне до послезавтрашнего аукциона.
Он торопливо вышел из офиса. Зашагал по улице Сольферино. Обернулся. Увидел набережную, реку, Тюильри, Лувр вдали. Все было залито светом.
Он вернулся домой. И бросился в свое маленькое святилище на проспекте Обсерватории – просторную, белую и пустую комнату с узкой железной кроватью у стены, со свисающей над ней грушей-выключателем из светлого дерева и низким столиком возле постели, тоже белым. На столике безмолвствовали музыканты из Нюрнберга и несколько других, подаренных Антонеллой, – эти трубили, созывая мертвых. Он завел игрушки. Маленький Шарло фирмы Ingap судорожно затряс в воздухе немой телефонной трубкой. Молодая женщина из жести, в гофрированном воротничке, принялась водить смычком над немой скрипкой. Зеленый кузнец сноровисто замахал молотом над ярко-красной наковальней, которой, однако, никогда не касался. Виолончелист, автомат 1890 года, размашистыми движениями обеих рук безмолвно вел мелодию. Маленький бело-голубой барабанщик XVIII века, двенадцати сантиметров высотой, четко отбивал палочками марш на своем розовом, слоновой кости, барабане. Палочки также никогда не касались кожи – ее заменяла позолоченная жесть – барабана.
Этот ритм – или балет – был столь же безмятежен, сколь и беззвучен. Спустя несколько секунд Эдуард замирал, целиком отдаваясь умиротворенному созерцанию. Что-то исходило от этого неутомимого и безмолвного барабанщика – то ли призрак звука, то ли виноватое извинение за отсутствие звука, то ли неизъяснимый призыв.
Он с шумным хрустом прошел по гравиевой дорожке. Разглядел в окне тетушку Отти, нагнувшуюся к лампе, к светлому кругу от лампы; на ее груди, как всегда, болталась зажигалка на бархатной ленточке. Она занималась вышиванием. До сих пор он не знал за ней этого увлечения – переплетать шелковые нити на полотне, в тишине. Он обогнул дом и нарочито шумно отворил дверь, громко назвавшись. Когда он зашел в гостиную, лампа «Карсель» на столе была погашена, а тетушка Отти ворошила кочергой угли в камине.
– Это я, – сказал он.
Тетушка Отти хмыкнула в знак того, что нынче день молчания и, встав на колени, подбросила полено в огонь. Эдуард подошел, расцеловал ее в обе щеки, семь раз. Тетка поднялась и жестом изобразила, как она держит чайник в правой руке и наливает кипяток в чашку, которую держит в левой. Эдуард кивнул. Тетка отправилась в кухню.
Он подкрался к столу с потушенной лампой, ничего не обнаружил, приподнял накидку на стуле и нашел под ней пяльцы. Чутко прислушиваясь к звукам в кухне, он перевернул их, взглянул на вышивку и испытал шок: тетушка Отти вышивала четырех хищных птиц свирепого вида, пожирающих крошечное человеческое существо, не то ребенка, не то карлика. На заднем плане были изображены плакучая ива, охотничий пес и псарня на берегу довольно широкой реки.
На следующий день, день разговоров, они отправились в Орлеан, чтобы сделать покупки и встретить на вокзале Лоранс.
После ужина, который в «Аннетьере» подавали в семь вечера, ему удалось сбежать, оставив тетку, Лоранс и миссис Ди: пускай наговорятся впрок перед завтрашним «немым» днем. Тетка стояла, напевая, на опушке леса Сен-Дие; она подняла голову, увенчанную монументальным пылающим шиньоном, и, обратив к небу свое старое лицо с обвисшими брылями и разинутым ртом, верно, ожидала, когда в него посыплются сверху соколы, пустельги, скопы, орлы, ястребы, осоеды и сарычи.
Он остался в одиночестве на берегу канала, расширяющего воды реки Коссон. Обогнул замок. Дошел до пруда Добряков. Лег на плотине у воды. Опустил голову на траву. Небо над ним мрачнело. Близилась гроза. Все вокруг вздрогнуло. Мелкие волны плескались у края плотины. Водяной паучок на своих волшебных ножках прибежал поздороваться с Эдуардом, ускользнул, вернулся назад. Волны стали чуть выше, паучок ловко танцевал на их гребнях. Учитель во весь голос созывал детей:
– Ребята, выходите из воды! Выходите скорее!
Внезапно небо налилось густой тьмой, черной, как ночь, как блестящие осколки брикета, который разбивают на части в угольном ведерке. Дети завопили. Там, где песчаный берег круто обрывался в воду, где море всего час назад, когда ученики младших классов лицея Мишле вышли из автобуса, привезшего их из Парижа на этот узкий нормандский пляж, неслышно умирало между блестящими камешками, теперь вздувшиеся волны свирепо били в спину, в живот, в голову маленьких купальщиков, которые соскальзывали обратно в воду, едва коснувшись рукой или ногой прибрежной гальки или скал.
Гребни волн пожелтели. Пена, венчавшая ряды водяных валов, сверкала, как хищные зубы, на фоне черного неба. И эти валы пожирали детские тела.
Большинству детей все же удалось выбраться на сушу; они хныкали, жались к учителю, как затравленные зверьки, со всех ног бежали к автобусу. Но учитель внезапно растолкал сбившихся вокруг ребят и испуганно простер руку к морю. Он указывал на маленькую кричавшую фигурку. Белое тельце в воде махало руками, то и дело скрывалось под водой. Едва оно выныривало на поверхность, как следующая волна безжалостно накрывала его. Восьмилетний Эдуард Фурфоз в оцепенении стоял рядом с учителем. Он еще улыбался, он смотрел в ту сторону: это была Флора. Море жестоко играло с ее почти оголенным телом в розовых трусиках, с черной намокшей косой, швыряло ее вверх-вниз, у него на глазах, в шестидесяти метрах от берега, как жалкую игрушку. Он бросился к ней. Учитель удержал его.
Ревущие волны поднимались все выше, с яростным грохотом разбивались о берег. Учитель схватил его за руку, рванул к себе и хлестнул по лицу. Едва он собрался дать ему вторую пощечину, как поскользнулся и с размаху сел на мокрую гальку. Воспользовавшись этим, Эдуард вырвался и съехал по крутому склону к воде, с криком:
– Флора! Флора!
Ее тело, извивавшееся, как червячок, постепенно приближалось к обрывистому берегу. Теперь гигантские волны, вздымавшиеся все выше, кипящие бешеной пеной, уже не достигали его. Эдуард подбежал к ней, поскользнулся, упал прямо на нее, вцепился в нее. И вдруг почувствовал, что тело девочки вяло обвисло у него в руках. Он закричал: