(23) … Входит кинед, существо несообразное и совершенно достойное этого дома, а войдя и защелкав извивающимися своими руками, он с жаром исполнил такую песнь:

Эй! Эй! Соберем мальчиколюбцев изощренных!

Все мчитесь сюда быстрой ногой, пятою легкой,

Люд с наглой рукой, с ловким бедром, с вертлявой ляжкой!

Вас, дряблых, давно охолостил делийский мастер»

Исчерпав поэзию, кинед осквернил меня нечистым своим поцелуем. А там и на ложе взлез и, преодолев сопротивление, обнажил насильно. Долго и упрямо трудился он над моими чреслами – и втуне. Потоком стекала с его потного чела смола акации, а поскольку в морщинах была пропасть мела, теперь казалось, будто видишь стену, пострадавшую от влажных бурь» [ с.142]

Песенка кинеда написана в размере сотадея (комм. А.К.Гаврилова [Там же, с.470]).

Пир Тримальхиона

(№ 2347). «(27) … И тут глазами нашим вдруг предстал лысый старик, облаченный в аленькую тунику и развлекавшийся игрой в мяч в обществе подростков-рабов. На мальчишек этих, быть может, и стоило посмотреть, но не они привлекли наше внимание, а сам отец семейства, обутый в туфельки и усердно швырявший зеленый мячик». [ с.144]

(№ 2348). (41) … Пока шла эта беседа, красавец-мальчишка, увитый плющом и виноградом, представлял пред нами то шумного Вакха-Бромия, то его же как пьяного Лиэя, а то как Евгия-победителя; в корзинке он разносил виноградные грозды, тоненьким голоском исполняя творение своего господина. На эти звуки Трималхион обернулся и промолвил: «Дионис-Свободный!» Тотчас раб стащил с кабана шапку и надел себе на голову. А хозяин еще добавил: «Теперь не сможете вы отрицать, что у меня ОТЕЦ Свободный». Мы расточаем похвалы этому хозяйскому решению и, конечно же, целуем красавца, обошедшего все столы» [ с.152]

См.43, 46, 68.

(№ 2349). (64) … Теперь и сам Трималхион, изображая трубача, обернулся к своему любимчику, коего именовал Крезом. Мальчишка этот был подслеповатый, с гнилыми зубами; он все кутал в зеленую тряпку черненькую, непристойно разжиревшую собачонку…» [ с.167]

(№ 2350). (74) … Пришел с новой сменой совсем недурной мальчонка, тут Трималхион и кинься на него с лобзаньями. А потому Фортуната, чтобы не уронить своих прав, принялась поносить мужа, величая его отребьем и срамником, раз он не умеет похоть свою придержать. [ с.175]

(75) [ Речь Трималхиона] … Что мальчишку этого славненького чмокнул, так ведь не за красу его, - славный, вот что.

… Четырнадцать годков у хозяина за жену ходил – а что худого, коли господин желает? Хозяйка, та тоже была премного довольна. Смекнули? …

Что говорить: он меня вместе с Цезарем наследником сделал, получил я наследство – с сенаторской каймой»

Из книг XVII-XX

(№ 2351). (79) [ от лица рассказчика] …

Что за ночка, о боги и богини!

Что за мягкое ложе, где, сгорая,

Мы из уст на уста переливали

Души наши в смятенье! О, прощайте,

Все заботы земные! Ах, я гибну!

Но тщетно было мое ликование. Стоило мне, ослабевшему от вина, расцепить опьяненные руки, как Аскилт, основоположник всяческого зла, под покровом ночи похитил мальчишку, и перенес его к себе в постель, и жестоко ее измял с несвоим братиком, [ с.179] который, либо не слыша оскорбления, либо на него согласившись, уснул в незаконных объятиях, поправ права человека. Когда, чуть пробудившись, я ощупываю ложе, коего радость была похищена, я – верьте словам влюбленного – помышляю о том, не следует ли мне мечом пронзить обоих, чтобы не было просвета между сном и смертью.

… [ Гитон уходит с Аскилтом]

(81) … «…И кто же меня во все это ввергнул? Юноша, запятнанный наглым развратом и, по собственному своему признанию, достойный изгнания, в блуде свободный, блудом свободнорожденный, коего одни годы без просвета сошлись с другими, кого нанимал, как девку, и тот, кто сознавал, что перед ним мужчина. А тот, другой? Кто в день облачения в тогу надел женское платье, кого мать уговорила, что он не мужчина; кто женское в мастерских исполнял дело; кто, все смешав и переменив опору своих услад, покинул имя старой дружбы и – о, позор! – словно послушливая жена, из-за касаний единой ночи все продал. Лежат теперь, связанные столькими узами, ночи напролет и, быть может, в изнеможении от взаимных ласк, смеются моему одиночеству…» [ с.180]

(83) Заглянул я в пинакотеку, замечательную разнообразием картин. … Но Апеллес и его, как греки зовут, «Монокнемон» вызвали во мне благоговение. Контуры фигур были прорисованы с такой тонкостью и так верны, что казалось, их начертал некий дух. Здесь орел парящий уносил на небо бога, там прелестный Гилас отталкивал настойчивую наяду; Аполлон проклинал виновные свои руки и только что народившимся цветком утешал примолкшую лиру.

Среди толпы этих живописных влюбленных я вскричал так, словно вокруг не было никого: «Так, значит, и богов задевает любовь! Юпитер в небе у себя не нашел, кого взять избранником, но и решившись грешить, на земле никому не сотворил обиды. Нимфа, похитившая Гиласа, смирила бы любовь свою, когда бы могла подумать, что придет Геракл, чтобы наложить на это запрет. Аполлон соединил с цветком тень мальчика; да и вообще баснословие знает объятия без соперника. А я-то принял в сообщество себе друга, которого не свирепей и Ликург». [ с.181]

(№ 2352). Рассказ Евмолпа.

«(85) Как-то взял меня квестор по службе с собою в Азию, и вот я прибыл на постой в Пергам. Проживая там с охотою не только оттого, что жилье было превосходно, но и оттого, что чудо как хорош был сын у хозяина, стал я изобретать способ, чтобы отец семейства не заподозрил во мне поклонника. Чуть зайдет за веселым ужином речь о красавчиках, я вскипал так яростно и возражал так строго, будто слух мой оскорблен непристойной речью, а потому матушка начала считать меня прямым философом. И вот уж я провожаю юношу в гимнасий, уже ведаю ходом его занятий, уже наставляю и обучаю, дабы не проник в дом какой-нибудь теловредитель.

Как-то раз возлежали мы в триклинии. Был праздник, занятия укорочены; под действием затянувшегося веселья поленились разойтись. И вот около самой полуночи я чувствую, что ведь не спит мальчишка. Тогда я и побожился робким таким шепотом. «Владычица, - говорю, - Венера, если я мальчика этого поцелую, да так, что он и не заметит, завтра же дарю ему пару голубей». Услышав, какая цена наслаждению, мальчишка принялся храпеть. Тогда приступился я к притворщику и несколько раз поцеловал его совсем слегка. Удовольствовавшись этим началом, я встал с утра пораньше, выбрал пару голубей и – во исполнение обета – поднес их поджидавшему.

(86) В другую ночь, как представилась такая же возможность, я изменил свое пожелание и говорю: «Если я этого вот обласкаю нескромной рукой, а он не заметит, так я же подарю ему этаких двух петь-петушков за его терпение». После этого обета юнец сам изволил придвинуться и, пожалуй, даже боялся, как бы я ненароком не уснул. Ну, я приголубил встревоженного и натешился всем его телом, не дойдя разве что до вершины утех. Затем, когда пришел день, принес я, ему на радость, что пообещал.

Когда же была нам дарована третья вольная ночь, приблизился я к чуткому уху сонного и «о бессмертные, - говорю, - боги, если я от него сонного возьму соитие полное и совершенное, то я за этакое счастье завтра же дарю мальчишке македонского жеребца, на том, конечно, условии, что он не заметит». Никогда еще юнец не засыпал более глубоким сном. И вот я сперва наполнил ладони млечной его грудью, потом приник поцелуем и наконец совокупил воедино все желания.

Наутро он остался сидеть в спальне, поджидая, что я поступлю по своему обыкновению. Да ты, верно, знаешь, что покупать голубей да петь-петушков много легче, чем купить жеребца? К тому же я и того боялся, что такой изрядный подарок сделает подозрительной мою щедрость. Вот почему, погулявши несколько часов, я вернулся в дом и просто-напросто расцеловал мальчишку. А он огляделся, за шею меня обнял и говорит: «Что же, наставник, где жеребец?»