Изменить стиль страницы
(«Песня о воздушном бое»)

Ладно, все летчики — в той или иной степени игроки (хотя и не все преферансисты), но не все солдаты — похмельные шабашники:

Вцепились они в высоту, как в свое,
Огонь минометный, шквальный.
А мы всё лезли толпой на нее,
Как на буфет вокзальный.
(«Высота»)

Неверные ноты, однако, у Высоцкого эпизод — толстовская мощь звучит не в снижении боевой работы до уровня национальных забав, а в возвышении, через вовлечение в солдатский труд светил, стихий, таинств (и — ни малейшего символизма):

Рука упала в пропасть
С дурацким звуком «Пли!».
И залп мне выдал пропуск
В ту сторону Земли…
(«Тот, который не стрелял»)
…Здесь никто не нашел, даже если б хотел,
Руки кверху поднявших.
Всем живым ощутимая польза от тел,
Как прикрытье используем павших.
Этот глупый свинец всех ли сразу найдет,
Где настигнет — в упор или с тыла?
Кто-то там впереди навалился на дот,
И земля на мгновенье застыла.
Я ступни свои сзади оставил,
Мимоходом по мертвым скорбя,
Шар земной я вращаю локтями
От себя, от себя.
Кто-то встал в полный рост
И, отвесив поклон,
Принял пулю на вздохе.
Но на запад, на запад ползет батальон,
Чтобы солнце взошло на востоке.
Животом по грязи, дышим смрадом болот,
Но глаза закрываем на запах.
Нынче по небу солнце нормально идет,
Потому что мы рвемся на запад!
Руки, ноги на месте ли, нет ли?
Как на свадьбе, росу пригубя,
Землю тянем зубами за стебли
На себя, под себя, от себя!
(«Мы вращаем землю»)

Афганская и чеченская песенная лирика в общем и целом подтверждают тенденции, сложившиеся в предыдущую эпоху.

А самое забавное здесь — в исключениях, которые подтверждают правило. Почему-то больней всего в русской военно-патриотической песне доставалось жителям Юго-Восточной Азии, включая японцев. И прецеденты тут — сплошная нелепица и юмористика.

Пролог — песенная история легендарного крейсера «Варягъ» — более чем красноречив:

И с пристани верной мы в битву идем
Навстречу грозящей нам смерти.
За Родину в море открытом умрем,
Где ждут желтолицые черти!

Строчку эту, как и весь куплет, сейчас не поют, а по некоторым свидетельствам, не пели никогда. «Самураям» из «Трех танкистов» Бориса Ласкина повезло чуть больше — их немного попели, потом перестали:

На траву легла роса густая,
Полегли туманы широки.
В эту ночь решили самураи
Перейти границу у реки.

«Самураев» быстро заменили на «вражью стаю», и до сих пор непонятно, почему цензура так всполошилась. Самураи — явно не широкие массы трудящегося японского пролетариата или крестьянства.

Хотя как раз понятно: песня оказалась хорошей, то есть готовой к многократному использованию уже в другой войне, грянувшей через пару лет. А дальневосточный антураж отменить куда сложней. Кроме того, воюя с Гитлером, Сталин опасался открытия второго фронта Японией — союзником держав Оси. Полагаю, именно тогда было принято решение не дразнить гусей-«самураев».

Наконец, дворовый хит 70-х — «Фантом». Он чрезвычайно интересен попыткой неведомых русских ребят влезть в шкуру американского пилота, воюющего во Вьетнаме. Разночтений у «Фантома» масса, каноническими я полагаю два текста — в исполнении Чижа и покойного Егора Летова из альбома «Коммунизма» Let it be. Летовский вариант жестче и интересней.

…Мы воюем во Вьетнаме
С узкоглазыми скотами…
И ответил мне раскосый,
Что командовал допросом…
Врешь ты все, раскосая свинья…

Чистый Apocalypse Now.

То есть под чужой личиной русский человек охотно проговаривает вещи, на которые бы никогда не решился от собственного имени.

Еще интересней, что песня посвящена не только горькой судьбине сбитого американского пилота, но профессионализму и удали «советского аса Ивана», негласно воюющего на стороне вьетконговцев. Есть здесь даже мотивы некоей общности «белого человека» — на фоне «раскосых»: иначе как уважительно «асом» герой Ивана не именует.

Вообще надо сказать, что известный экзотизм, странность сближений, посторонний, а то и потусторонний взгляд, весьма свойственен некоторым образцам советской патриотически-песенной традиции.

В замечательном исследовании Александра Эткинда «Хлыст. Секты, литература и революция» приводятся образцы скопческого фольклора, «корабельных песен» («кораблями» называли свои общины хлысты и скопцы — радикальный извод хлыстовства), посвященных легендарному основателю секты Кондратию Селиванову:

Под ним белый храбрый конь,
Хорошо его конь убран,
Золотыми подковами подкован,
Уж и этот конь непрост,
У добра коня жемчужный хвост,
А гривушка позолоченная,
Крупным жемчугом унизанная,
В очах его камень маргарит,
Из уст его огонь-пламень горит.
Уж на том ли на храбром на коне
Искупитель наш покатывает.

Эткинд комментирует скопческий гимн: «В красочном великолепии конского тела метафоризируется богоподобие скопца. Но „белый конь“ означает полное удаление мужских органов. Скопцы описывают здесь могущественную и прекрасную сущность не самого своего царя, а его отсутствующего члена. Все сказанное здесь говорит о пустом месте».

А вот фрагмент, сделавшийся песней, известной в 20— 30-е годы, из поэмы Эдуарда Багрицкого «Дума про Опанаса», посвященный не менее легендарному комбригу Котовскому:

Где широкая дорога,
Вольный плес днестровский,
Кличет у Попова лога
Командир Котовский.
Он долину озирает
Командирским взглядом,
Жеребец под ним сверкает
Белым рафинадом.

Орлик — любимый конь Григория Котовского (большого знатока лошадей и женщин) — был рыжей масти, и в 1926 году, когда Багрицкий сочинял поэму, в Одессе, на Украине и в Бессарабии об этом хорошо знали и помнили. Одесситу и комиссару Гражданской Багрицкому отчегото необходимо поменять Орлику масть — неужели только ради рифмы? Интересен также «рафинад», сахарная метафора — Александр Эткинд в «Хлысте» цитирует Василия Розанова: