В детских играх в «войнушку» за право быть «нашими» зачастую и согласно Высоцкому «толковищу вели до кровянки» независимо от того, против кого надо было воевать — «немцев» или «беляков». Впрочем, тут вектор как раз менялся — где-то по мере нашего взросления и дряхления Совка «беляки» и — реже — «немцы» входили в некоторую моду и обретали престиж.
Однако всё это не отменяет литературного происхождения названия известной организации (поначалу назойливо позиционировавшей себя как «антифашистская», кстати).
«Наши» действительно придуманы, но не Эдуардом Лимоновым, а Федором Достоевским в романе «Бесы» (определения Лимонова: «карикатура на революционеров»; «даже кажется заказом»).
Для Достоевского эпитет чрезвычайно принципиален: «наши» для отрыва из контекста выделяются авторским курсивом или кавычками («Кстати, надо бы к нашим сходить, то есть к ним, а не к нашим»; «Видите, я не сказал: нашему делу, вы словцо нашене любите»); есть в «Бесах» и глава «У наших». «Нашими» Петр Верховенский называет публику, из которой собирается лепить (именно так, демиургически) революционную партию с самым широким политико-криминальным инструментарием, на идейной и психологической базе социализма, сверхчеловечества («Бесы» появились до Ницше), русского сектантства и самозванчества, собственных комплексов и пр.
Вот определения и рекомендации самого Петра Степановича.
«Они так и ждут, разиня рты, как галчаты в гнезде, какого мы им привезли гостинцу? Горячий народ. Книжки вынули, спорить собираются. Виргинский — общечеловек, Липутин — фурьерист, при большой наклонности к полицейским делам (…) и, наконец, тот, с длинными ушами».
«Там и одного кружка еще не состоялось. (…) Там, куда мы идем, членов кружка всего четверо. Остальные, в ожидании, шпионят друг за другом взапуски и мне переносят. Народ благонадежный. Всё это материал, который надо организовывать, да убираться. (…) Я вас посмешу: первое, что ужасно действует, — это мундир. Нет ничего сильнее мундира. Я нарочно выдумываю чины и должности: у меня секретари, тайные соглядатаи, казначеи, председатели, регистраторы, их товарищи — очень нравится и отлично принялось. (…) Затем следуют чистые мошенники; ну эти, пожалуй, хороший народ, иной раз выгодны очень, но на них много времени идет, неусыпный надзор требуется. Ну и, наконец, самая главная сила — цемент, все связующий, — это стыд собственного мнения. Вот это так сила! И кто это работал, кто этот „миленький“ трудился, что ни одной-то собственной идеи не осталось ни у кого в голове! За стыд почитают».
«Да, именно с этакими и возможен успех. (…) Дураки попрекают, что я всех здесь надул центральным комитетом и „бесчисленными разветвлениями“. Вы сами раз этим меня корили, а какое тут надувание: центральный комитет — я да вы, а разветвлений будет сколько угодно».
«(…) наше учение есть отрицание чести и что откровенным правом на бесчестье всего легче русского человека за собой увлечь можно.
— Превосходные слова! Золотые слова! — вскричал Ставрогин; — прямо в точку попал! Право на бесчестье — да это все к нам прибегут, ни одного там не останется!»
Ну, собственно, дидактически мямлить про аналогии после таких цитат даже и неприлично как-то: тут весь будущий Селигер — за вычетом споров и книжек, но с убедительным присутствием комиссаров и региональных активистов, считаемых, как в сельском хозяйстве, по головам.
Любовь главного кремлевского идеолога Владислава Ю. Суркова к Достоевскому общеизвестна, в книжке журналистки Елены Трегубовой «Байки кремлевского диггера» есть эпизод, когда Владислав Юрьевич признается в горячем поклонении «Бесам» за покупкой микояновских сосисок.
Сегодня можно констатировать, что проект «Наших» у Суркова, как и у Петра Верховенского, состоялся в малой степени задуманного: отяжелев и обюрократившись, они ничем не выделяются в массе прокремлевской молодежи.
Куда более удачным образом реализовался другой рецепт Петра Степановича: «Наши не те только, которые режут и жгут, да делают классические выстрелы или кусаются. Такие только мешают. Я без дисциплины ничего не понимаю. Я ведь мошенник, а не социалист, ха-ха! Слушайте, я их всех сосчитал: учитель, смеющийся с детьми над их богом и над их колыбелью, уже наш. Адвокат, защищающий образованного убийцу тем, что он развитее своих жертв и, чтобы денег добыть, не мог не убить, уже наш. Школьники, убивающие мужика, чтоб испытать ощущение, наши, наши. Присяжные, оправдывающие преступников сплошь, наши. Прокурор, трепещущий в суде, что он недостаточно либерален, наш, наш. Администраторы, литераторы, о, наших много, ужасно много, и сами того не знают!»
«Первым делом понижается уровень образования, наук и талантов. Высокий уровень наук и талантов доступен только высшим способностям, не надо высших способностей! Высшие способности всегда захватывали власть и были деспотами. Высшие способности не могут не быть деспотами и всегда развращали более, чем приносили пользы; их изгоняют или казнят. Цицерону отрезывается язык, Копернику выкалывают глаза. Шекспир побивается каменьями, вот Шигалевщина!»
Если сбавить обороты (а в превышении русской скорости Достоевского упрекает как раз Эдуард Лимонов), можно заметить, что речь идет о главной беде нынешней российской власти (и проблеме, и ошибке). Она последовательно убрала альтернативу. Не столько политическую (тут скорей заслуга — про коммунно-эсеров стало все пронзительно понятно; жальче внесистемщиков, но там, кроме Лимонова и Навального, тоже глянуть особо не на что). Но — альтернативу общекультурную. Независимого мнения, свободных, недогматических, широких знаний, непрофильных интересов, достоинства, здравого смысла. Индивидуализма и уважительного общения. Трезвости взглядов и оценок.
Здесь опасность и залог несменяемости: не лиц во власти, но самой матрицы власти и властной практики. Попробуйте заменить Путина — Медведева на любой оппозиционный тандем. Получилось? Вот так, честно, экспертно и непредвзято? Ну тогда я рад за вас…
Вернемся к нашим великим. Понятно, что прямое сравнение Владислава Суркова с Петром Верховенским изрядно хромает — масштаб и функционал кремлевского топ-менеджера от идеологии многократно превосходят пусть зловещую, но комическую фигуру нечаевского протагониста.
Очевидней параллели с Николаем Ставрогиным, даже на уровне внешности. Точнее, не столько внешности, сколько производимого впечатления, имиджа:
«Он был не очень разговорчив, изящен без изысканности, удивительно скромен и в то же время смел и самоуверен, как у нас никто… Поразило меня тоже его лицо: волосы его были что-то уж очень черны, светлые глаза его что-то уж очень спокойны и ясны, цвет лица что-то уж очень нежен и бел, румянец что-то уж слишком ярок и чист, зубы как жемчужины, губы как коралловые, — казалось бы, писаный красавец, а в то же время как будто и отвратителен. Говорили, что лицо его напоминает маску; впрочем, многое говорили, между прочим, и о чрезвычайной телесной его силе».
(Вспомним искушенность Владислава Юрьевича в боевых искусствах, а также до сих пор бытующие в бизнес-кругах байки вполголоса: как во времена «Юкоса» Сурков «ездил и разруливал» туда, где пасовал и Леонид Невзлин, зато фигурировали, как водится, братки, утюги и батареи).
«Как и четыре года назад, когда в первый раз я увидал его, так точно и теперь я был поражен с первого на него взгляда. Я нимало не забыл его; но, кажется, есть такие физиономии, которые всегда, каждый раз, когда появляются, как бы приносят с собой нечто новое, еще не примеченное в них вами, хотя бы вы сто раз прежде встречались. По-видимому, он был все тот же, как и четыре года назад: так же изящен, так же важен, так же важно входил, как и тогда, даже почти так же молод. Легкая улыбка его была так же официально ласкова и так же самодовольна; взгляд так же строг, вдумчив и как бы рассеян. Одним словом, казалось, мы вчера только расстались. Но одно поразило меня; прежде хоть и считали его красавцем, но лицо его действительно „походило на маску“, как выражались некоторые из злоязычных дам нашего общества. Теперь же, — теперь же, не знаю почему, он с первого же взгляда показался мне решительным, неоспоримым красавцем, так что уже никак нельзя было сказать, что лицо его походит на маску. Не оттого ли, что он стал чуть-чуть бледнее, чем прежде, и, кажется, несколько похудел?»