Это была одна из тех женщин, которые не знают других радостей и забот, кроме семейных; они высоко чтут звание матери семейства и считают для себя честью выполнять свои обязанности, не чураясь самых утомительных и неприятных их сторон и даже любя их, отдыхая за новыми хлопотами от старых. Судите сами, могла ли бабушка, при таком складе характера, одобрить свою дочь?
Не знаю, какие выражения она употребляла в разговоре с моей матерью; но мы редко умеем быть полезными тем, кого слишком сильно любим. Быть может, бабушка вспылила, а ведь обидные упреки редко достигают цели; чувство обиды снимает с нас чувство вины; мать сочла обвинения госпожи де Трель несправедливыми. Конечно, меня не следовало так плохо одевать; но выяснилось, что привратница, смотревшая за мной, обычно одевала меня лучше; просто в это утро не успела еще мною заняться, из-за этого не стоило поднимать такой шум.
Как бы то ни было, госпожа де Трель потом сама рассказывала об этой ссоре некоторым знакомым (от них-то я про нее узнала) и говорила, что своим заступничеством только навредила мне, матушка с тех пор невзлюбила нас обеих — и ее и меня.
Три недели спустя маркиз, решивший увезти молодую жену в Париж, раньше чем ее беременность станет слишком заметной, получил какое-то известие, заставившее его ускорить отъезд. Поскольку собрались они очень поспешно и моя мать взяла с собой только одну горничную, было решено, что меня доставят через три дня остальные служанки, в более удобном экипаже,— и против этого нельзя было ничего возразить. Госпоже де Трель обещали, что накануне отъезда меня привезут к ней попрощаться, но, видя, что меня все нет, она уже решила послать в замок узнать, что помешало горничным исполнить обещанное, когда оттуда явилась привратница и сообщила, что я все еще нахожусь в замке, так как тяжело заболела, и служанки маркизы побоялись взять меня с собой и оставили на ее, привратницы, попечение, следуя приказу маркизы, решительно запрещавшему рисковать моим здоровьем, а меня пришлось уложить в постель из-за сильного насморка и кашля.
— И ребенка оставили на ваше попечение? — только и сказала госпожа де Трель; потом повернулась к ней спиной — и в тот же вечер перевезла меня к себе, совершенно здоровую: насморк и кашель, говорят, придумала моя мать, чтобы оставить меня в замке; она не сомневалась, что госпожа де Трель не покинет меня на привратницу и обязательно возьмет к себе. Обо всем этом, и не стесняясь в выражениях, моя бабушка написала в тот же вечер своей дочери.
«Вы так любили господина де Тервира, так горько оплакивали его,— писала она,— а теперь оскорбляете его память своим отношением к его ребенку! Ведь ваша дочь — единственный залог его любви, оставшейся у вас. И вы отказываетесь быть ей матерью. Пользуясь моим нежным участием к ней, вы избавили себя от всех хлопот; а когда меня не станет, будете, видимо, рассчитывать на жалость чужих людей?»
Мать моя, добившись своего, стерпела довольно кротко это обидное письмо и только написала в ответ, что вовсе не помышляет избавиться от меня, прислала для меня ворох белья и материи на платья и уверяла госпожу де Трель, что возьмет меня в Париж, как только разрешится от бремени.
Но все эти посулы имели одну лишь цель: выиграть время; во всяком случае, после родов она даже не упоминала о том, чтобы взять меня к себе. В письмах она избегала этой темы и все время жаловалась на слабое здоровье, говорила, что почти не встает с постели и не в состоянии ни о чем заботиться. «У меня нет даже сил думать»,— писала она.
Нетрудно понять, что при столь слабой голове и речи не могло быть о том, чтобы утомлять ее моим присутствием: к счастью, по мере того как охладевало сердце моей матери, сердце бабушки наполнялось горячей любовью.
В конце концов мать совсем забыла о моем существовании; писала она очень редко, да и в этих письмах не упоминала обо мне, потом совсем замолчала, перестала посылать мне подарки, и года через два окончательно вычеркнула меня из памяти, как будто меня и вовсе не было на свете.
Таким образом, я не была нужна никому, кроме госпожи де Трель; ее любовь была единственным моим достоянием на земле. Забытая самыми близкими людьми, неизвестная родным из других мест, стеснявшая двух своих теток, с которыми я жила в одном доме, и даже ненавистная им — я разумею дочерей госпожи де Трель, которые ревновали ее ко мне и с трудом меня выносили... Не удивительно, что никому не было никакого дела до сироты, находившейся в таком положении и как бы погребенной в деревенской глуши.
Так миновали мои детские годы; не буду больше к ним возвращаться; мне шел уже тринадцатый год.
К этому времени обе мои тетки, хотя отнюдь не блистали красотой и еще менее душевной добротою и умом, вышли, однако, замуж за мелкопоместных дворян, во всех отношениях под стать своим невестам; жили эти господа ни богато, ни бедно, а женившись, получили в приданое так называемые доли, состоящие из нескольких виноградников, лугов и других угодий. И вот я осталась в доме одна с госпожой де Трель; ее старший сын, женившись, жил в пятнадцати лье от нас, а младший состоял адъютантом при герцоге де ..., своем полковом командире, почти неотлучно находился при нем и лишь изредка наезжал домой.
Но что же думала обо всем этом моя мать? Ровным счетом ничего. Мы не знали о ней, она не знала о нас. Конечно, я иногда спрашивала, где матушка, как она живет, не собирается ли приехать к нам, но вопросы эти задавала как бы мимоходом, чисто по-детски, без всякой настойчивости, и госпожа де Трель отделывалась односложными ответами; я же совсем не задумывалась над тем, какую судьбу готовила мне моя мать.
Но пришло время, и приоткрылась завеса, скрывавшая от меня истину. Госпожа де Трель, достигшая уже весьма преклонных лет, заболела, затем немного оправилась, но не совсем, а через полтора месяца снова слегла и уже больше не встала.
Ее состояние меня испугало, я как-то сразу повзрослела; пропала моя беспечность и детское легкомыслие, с коим я еще не совсем рассталась. Словом, я почувствовала беспокойство, начала задумываться, и первые же мои мысли были полны печали и заботы.
Иногда я плакала от какой-то смутной тревоги, я видела, что слуги не уделяют госпоже де Трель должного внимания, словно она уже мертва. Напрасно я их корила, умоляла быть с ней поуслужливей, они не обращали на меня никакого внимания, а я не смела настаивать, возмутиться и требовать повиновения, как раньше; сама не зная почему, я потеряла всякую уверенность в себе.
Обе мои тетки изредка навещали нас, оставались обедать, но ни разу не сказали мне ласкового слова, не обратили внимания на мои слезы, не попытались успокоить; если они и говорили со мной, то сухим и рассеянным тоном.
Госпожа де Трель, несмотря на свое состояние, замечала это; она огорчалась и выговаривала им, но так легко, так осторожно, что мне становилось больно за нее: прежде она не стеснялась выражать свои чувства. Она будто хотела их задобрить, расположить в мою пользу; и меня это страшило, как дурное предзнаменование, как угроза надвигающейся беды, неотвратимого несчастья. Тогда я еще не умела так рассуждать обо всем этом, как сейчас, рассказывая вам свое прошлое; но я испытывала смутный страх и превратилась в молчаливое, запуганное и робкое создание. Вы ведь знаете, что чувство опережает рассудок, к тому же мне отчасти открывало глаза поведение госпожи де Трель, когда дочери ее уезжали.
Она подзывала меня к себе, брала меня за руки и говорила со мной как-то особенно ласково, точно хотела меня успокоить, разогнать мои страхи, подбодрить меня, вырвать из пугливого оцепенения, в которое я погрузилась.
За несколько дней до того бабушка пригласила соседку по имению, близкую свою подругу, чтобы поговорить с глазу на глаз. Рядом с комнатой бабушки был небольшой будуар; руководимая каким-то неясным любопытством, полным нежного участия и тревоги, я спряталась в нем, чтобы подслушать их разговор.
— Судьба девочки меня беспокоит,— говорила госпожа де Трель,— ради нее я хотела бы прожить подольше, но все мы в руках господа, покровителя сирот.