— Вы хотите постричься в монахини? — сказала она.— Ласки сестер, их радушие, их беседы, а также, сколько могу судить, влияние госпожи де Сент-Эрмьер (так звали вдову) — все склоняет вас к этому; и вот вы хотите принять обет, полагая, что имеете к этому призвание; вы даже не отдаете себе отчета, что не заметили бы в себе такого призвания, если бы не усилия окружающих. Но будьте осторожны! Если вы действительно призваны, вас удовлетворит спокойная и размеренная монастырская жизнь; но не доверяйте своему теперешнему увлечению: об этом трудно судить заранее, предупреждаю вас; быть может, ваша склонность исчезнет вместе с обстоятельствами, которые ее породили; все это может измениться. Я не в силах объяснить вам, какие несчастья ожидают девушку ваших лет, если она ошибется в своем призвании, и как ужасны последствия подобной ошибки. Вам кажется, что все здесь — благодать и благоволение; и действительно, в монашеской жизни есть свои приятные стороны, но это приятности особого рода, не каждый создан, чтобы довольствоваться ими. У нас есть и свои горести, неизвестные миру, и для того чтобы их переносить, также требуется призвание. Есть натуры, способные в миру противостоять величайшим несчастиям; но заточи их в монастырь — и они не в состоянии будут выполнять даже самые простые иноческие обязанности. У всякого свои силы, те, что требуются от монахини, даны не каждому, хотя на первый взгляд тут нет ничего особенного; все это я знаю по собственному опыту. Я поступила в монастырь, когда мне было столько лет, сколько вам теперь; меня ловко подготовили к этому, так же как теперь готовят вас, я, как и вы, познакомилась с одной монахиней и привязалась к ней, вернее, не к ней одной: все меня ласкали, я всех любила и не могла без боли расстаться с ними. Я была младшей в семье, и родные всячески потворствовали моему влечению; я воображала, что войти в круг этих добрых святых девушек, так сильно любивших меня,— предел человеческого счастья; выходило, что моя любовь к ним уже была высочайшей добродетелью, в их обществе бог казался таким милосердным, и так сладко было служить ему в кругу милых сестер, в мире и любви! Увы, мадемуазель, все это — одно ребячество! Совсем не бога искала я в сем убежище; нет, просто мне хотелось всегда быть любимой баловницей славных сестер-монахинь и самой любить и баловать их: вот что привлекало мою детскую душу, а вовсе не призвание к монашеству. Никто не сжалился надо мной, никто не предостерег от ошибки, а когда я поняла свое заблуждение, было уже поздно. Правда, к концу послушничества на меня часто находили приступы тоски и отвращения, но меня уверяли, что это ничего, что это дьявольское искушение, меня все еще продолжали ласкать и нежить. В юные годы у нас нет сил, чтобы противостоять всем: я дала себя уговорить — отчасти из послушания, отчасти по доверчивости натуры. Наступил день моего пострижения, я не противилась, я исполнила все, что мне приказывали; от волнения в голове моей не осталось ни одной мысли; мою судьбу решили другие; я была не более чем зрительницей на этой церемонии — и в каком-то оцепенении навеки связала себя монашеским обетом.
Монахиня снова заплакала; рыдания душили ее, я едва расслышала последние слова.
Как видите, сначала ее слезы растрогали меня; но теперь я испугалась. Обстоятельства, которые привели ее в монастырь, так походили на мое теперешнее положение! Одинаковые следствия порождались теми же причинами, и история так напоминала мою собственную, что я содрогнулась при мысли о грозящей,— вернее, грозившей мне опасности. Ибо в этот самый миг монастырь и его обитательницы разом утратили в моих глазах всякую прелесть, мои чувства сразу охладели и к ним, и к их приманкам.
Подумав немного над тем, что услышала, я сказала продолжавшей плакать монахине.
— Ах, сударыня, сколько мыслей пробудили во мне ваши речи! Как много такого, о чем я и понятия не имела!
— Увы! — отвечала она,— Я уже просила вас и еще раз повторяю свою просьбу: не рассказывайте никому о нашем разговоре; я и теперь достойна сожаления, но мне станет несравненно хуже, если вы проговоритесь.
— Ради бога, разве это мыслимо? — отвечала я.— Неужели я могу обмануть ваше доверие, ведь вам я обязана, быть может, счастьем и покоем всей жизни; к сожалению, я не могу отплатить вам такой же услугой, хотя сочувствую вам от всей души и вместе с вами проливаю слезы,—добавила я с таким нежным участием, что она без утайки открыла мне свое сердце.
— Увы, вы еще не все знаете; страданиям моим нет предела! — воскликнула она, прижавшись лицом к моей руке, протянутой к ней сквозь решетку, и орошая ее слезами.
— Дорогой друг,— воскликнула я,— расскажите мне обо всем! Облегчите свое сердце, поделитесь со мной своим горем; я вас люблю и буду плакать вместе с вами.
— Хорошо: я верю вам,— сказала она,— мне нужна помощь; помогите мне; одна я не в силах с собой бороться.
С этими словами она вынула из-за корсажа запечатанное письмо, но без адреса, и дрожащей рукой протянула его мне.
— Раз вам жаль меня, избавьте меня от этого, умоляю,— сказала она.— Возьмите эту злосчастную записку, мое мучение; спасите меня от неминуемого несчастья. Я не хочу ее больше видеть. Уже два часа она у меня, и я не могу ни жить, ни дышать.
— Но письмо не распечатано; вы не прочитали его? — спросила я.
— Нет,— ответила она,— тысячу раз меня брало искушение распечатать его, тысячу раз я готова была надорвать конверт; еще немного, и я бы не устояла, я бы распечатала его. Наверно, я прочла бы это письмо, не явись вы, на мое счастье. На мое счастье! Ах, я совсем не испытываю счастья, отдавая его вам. Я даже не верю, что это счастье. Письмо у вас, и я уже жалею об этом; еще немного, и я попрошу вернуть его. Но не слушайте меня; а если вы прочтете эту записку,— я вам разрешаю, ибо ничего не хочу от вас скрывать,— ни за что не рассказывайте мне ее содержания, слышите? Ни за что. Я догадываюсь, что там написано; а если бы знала наверняка, то говорю откровенно: я за себя не ручаюсь
— Но скажите, от кого оно? — спросила я, заразившись ее волнением.
— От моего смертельного врага; от того, кто сильнее меня, сильнее моей веры, сильней моего разума, от человека, который меня любит; он потерял рассудок, хочет и меня свести с ума — и в этом он достаточно успел. Вы должны поговорить с ним: его зовут.
И она тут же, в крайнем волнении, сказала его имя.
Вообразите, как я удивилась, когда она назвала одного молодого человека, с которым я почти ежедневно встречалась у госпожи де Сент-Эрмьер. Это был молодой аббат, лет двадцати семи; он не получил еще сана, но пользовался небольшим бенефицием, слыл чрезвычайно благочестивым человеком и держал себя так, словно в самом деле был человеком добродетельным; я и сама почитала его образцом благонравия! Услышав это имя, я невольно вскрикнула от удивления.
— Я знаю,— продолжала монахиня,— что вы с ним часто встречаетесь. Мы с ним состоим в дальнем родстве. Он посещал меня в монастыре, обманывая насчет цели своих визитов; возможно, он обманывался и сам. Теперь он говорит, что полюбил меня, сам того не зная; возможно, моя слабость началась с той минуты, когда я узнала об этой любви. С тех пор он меня преследует, а я с этим мирюсь. Покажите ему это письмо, скажите, что я его не читала, что я больше не хочу его видеть и прошу оставить меня в покое; пусть пожалеет меня и себя; скажите ему, что бог его накажет: небо пока еще хранит меня, но он может, на свое горе, оказаться сильнее неба, если будет продолжать эти преследования; скажите ему, что он бы содрогнулся, если бы узнал, в каком я состоянии. Если я снова увижу его, то не отвечаю ни за что: я убегу к нему из монастыря, я наложу на себя руки, я могу сделать все, что угодно. То, что нас ждет, ужасно, у наших ног разверзлась бездна, и мы оба погибнем безвозвратно.
Все это она говорила, обливаясь слезами, глаза ее блуждали, лицо исказилось, я смотрела на нее с ужасом Мы обе довольно долго молчали. Я первая собралась с мыслями и сказала, не пытаясь сдержать слезы.