Изменить стиль страницы

— Блааггороддныйггоспоодин, кууписэббэкооверр!

— Он спрашивает, не хочешь ли ты купить ковер, — перевел Борстрил.

Ранкстрайл помотал головой.

Эхо надежды превратилось в эхо злости и отчаяния:

— Ддааблээватьтээббэкроовьюю, даанаадуушувсэххтвооиххмеерртвыых…

— Это проклятия, — объяснил Борстрил, — он пожелал тебе плеваться кровью и поругал твоих предков, но ты на него не сердись, я прошу тебя, он совсем не плохой. Он просто в отчаянии оттого, что у него нет денег.

— Я его прекрасно понимаю, — сухо ответил капитан.

Внезапно вся грусть исчезла.

Он вспомнил коров и блинчики из баклажанов и, смеясь, обнял Борстрила.

— Знаешь, это большая честь — быть твоим братом, — сказал Ранкстрайл и обрадовался счастливой улыбке мальчика.

Он понял, что открыл для себя главную истину: знать, что для кого-то твое существование является большой ценностью, куда приятнее любого медового печенья с кунжутом. Он пообещал себе взять это на заметку в обращении со своими солдатами и наконец пустился в путь.

У Ранкстрайла не было с собой лука, но его старой пращи оказалось достаточно. Цапли испуганно взлетали у него из-под ног. Он пристрелил двух под самым носом у егерей и играючи ускользнул от преследования. Одну из цапель он продал на подходе к воротам Далигара за шесть монет, три из которых сразу же отдал за хлеб и бобы. Вторую разделил с Лизентрайлем. Цапля и хлеб стали настоящим спасением: наемников совершенно ничем не обеспечивали. Халатность, с которой их встретили, превосходила даже привычную небрежность, а так как привычная небрежность отбрасывала их на нижний предел выживания, это значило, что им оставалось либо самим о себе позаботиться, либо подохнуть с голоду, окруженными всеобщим равнодушием.

Ранкстрайл и Лизентрайль развели огонь перед конюшней, сложив очаг из камней.

— Эй, капитан, — с восхищением сказал довольный Лизентрайль, — твой обрубок меча будто нарочно сделан, как вертел! Он сломан ровно на ладонь от рукояти, по косой, — так легче насаживать мясо, и держится оно крепко. Против орков он тоже отлично сгодится — только ты вытащишь свой меч размером в ладонь, как орки сами тут же подохнут от смеха, и нам даже не придется потеть!

В ответ капитан лишь пробормотал что-то неразборчивое.

Запах жареного мяса разносился в воздухе, но привлек он не неизменную толпу попрошаек и нищих, как можно было ожидать, а совсем наоборот: перед капитаном появилось полдюжины кавалеристов и пехотинцев, первые — в пурпурно-красных одеждах, вторые поскромнее — в белых. Все воины были молоды, на них не было кирас, лишь кольчуги тонкой работы и бархатные камзолы с вышитыми золотом воротничками, выдававшие представителей самого знатного круга далигарской армии. Ранкстрайл, сидевший на корточках у огня, поднялся.

Слово взяли те из них, что казались старшими. Говоря на странный манер, медленно и отчетливо, как обращаются к очень маленьким детям или полным дуракам, они спросили, не капитан ли он и правда ли, что он умеет писать.

— А что? — удивленно спросил Ранкстрайл. — Вам нужен писец?

Нет, писец им был не нужен. Наконец, робея, произнося слова урывками и все так же медленно и отчетливо, как говорят с совершенными придурками, они смогли объясниться. Они принадлежали к личной гвардии Авроры, маленькой принцессы Далигара, дочери Судьи-администратора. Всегда и везде ее должна была сопровождать вооруженная охрана — воины сменяли друг друга на посту, дежуря по полдня каждый. Обычно они устраивали настоящие состязания за право охранять принцессу, но сейчас перед ними стояла необходимость присутствовать на церемонии, готовившейся во дворце, и им нужен был заместитель.

— Завтра, — произнес тот, кто заговорил первым, — настанет двадцатая годовщина восхождения на трон нашего замечательного, обожаемого Судьи-администратора, настоящего отца земли нашей.

— Кроме того, — подхватил второй, — это событие совпадает с пятидесятилетним юбилеем нахождения нашего любимого правителя на этом свете.

— И это еще не все, — добавил третий, — сим празднованием будет продемонстрирована вся наша благодарность тому, кто жертвует всей своей жизнью ради этой благословенной земли, которая является нашей родиной…

Наконец-то капитан понял причину халатности, с которой встретили наемников и которая превосходила даже обычную небрежность. К столь знаменательной дате готовились такие неописуемые и невыразимые торжества, что всякие повседневные мелочи — например, беспокойство о судьбе Пограничной полосы и обязанность отправить туда кого-нибудь, чтобы прогнать орков или, по крайней мере, помешать им, — не принимались в расчет. А уж заниматься размещением и снабжением тех, кто должен был сражаться с орками, и вовсе казалось напрасными хлопотами в сравнении с необходимостью украсить балконы и испечь достаточное количество яблочных оладий. Гуляния и чествования ожидались настолько грандиозные, что ни одна из аристократических семей не желала их пропустить.

— Понимаешь, это было бы невообразимо — не присутствовать…

— Непостижимо…

— Непростительно…

— Не говоря уже о том, — добавил кавалерист, который первым осмелился открыть рот, — что в Далигаре нет ни одной семьи, которая не потеряла бы хоть одного родственника в подземельях, на виселице или на эшафоте, и наши семьи не исключение. И ты понимаешь… Не то чтобы их несправедливо наказали, нет, мы сами просим у Судьи прощения за то, что ему пришлось заниматься этим… Они не то чтобы не были виновны… но не присутствовать завтра…

— Иногда достаточно и меньшего, — едва слышно прошептал один из пехотинцев, — куда меньшего, чем не присутствовать на какой-то церемонии. Мой отец не явился, потому что был ранен, сражаясь за Судью… но все равно… его… — парень резко прервался, заметив испепеляющие взгляды кавалеристов, но продолжил: — Это абсолютная необходимость, понимаешь, присутствовать на завтрашней церемонии. Если мы не найдем никого, кто нас заменит, то придется мне, как самому младшему, ее пропустить. А это слишком опасно. Судья никогда не забывает проступков, тогда как их причины теряются в его памяти… Иногда достаточно и меньшего.

Молодой пехотинец снова осекся, с мольбой посмотрел на Ранкстрайла, но вдруг громко произнес:

— Но еще важнее другое: если завтра нас не будет рядом с нашим правителем, как он сможет узнать, насколько сильно мы его любим? Особенно я, выходец из семьи, которая заставила Судью страдать от необходимости наказать ее, вырезав на корню, как могу я пропустить церемонию?

Остальные члены делегации, шокированные первой половиной его речи, с завидным воодушевлением присоединились к финальной части, подтверждая сказанное блеском в глазах.

До Ранкстрайла вдруг дошло, что эти люди руководствовались не только страхом, приспособленчеством и подхалимством, по очереди встававшими на защиту подлого хозяина, но и искренней любовью к нему, этому хозяину. Сумасбродство Судьи-администратора все чаще принималось за норму, постоянно повторяемая ложь — за правду. Очевидно, самая гнусная жестокость принималась за любовь к справедливости, и с каждым годом это происходило все чаще. Человека казнили за то, что полученные на войне раны помешали ему прийти поклониться на каком-то официальном приеме, но это нисколько не возмущало его родного сына. Присутствовать на церемонии все желали не просто из лести. Много лет назад, в один из тех редких моментов, когда к Свихнувшемуся Писарю почти возвращался рассудок, он рассказывал о непонятном очаровании жестокости, возникающем после того, как исчезают мужество противостоять ей и надежда на победу, и объяснял Ранкстрайлу, как бесчестное малодушие и круговая порука оборачиваются позорным принятием этой жестокости. В тот момент для Ранкстрайла все это звучало как одна из множества фраз писаря, напичканных сложными и непонятными словами, — сейчас, стоя перед молодыми аристократами, он понял ее смысл.

Они горели желанием присутствовать на церемонии, потому что любили Судью.