Изменить стиль страницы

– Срам… нищета… позор! – скрипел зубами Шадурский, тогда как ногти его так и щелкали под этими зубами. – Придется удрать… Но куда удерешь?.. В армию перейти бы, что ли?.. Да чем жить-то станешь?.. Жениться?.. На содержание идти к какой-нибудь старухе или купчихе?.. Это бы можно, да не подыщешь сразу, а тут тебя пока до содержания – в грязь затопчут, в долговой тюрьме сгноят… О, проклятые! Из-за их подлых романов я, только я один терпеть должен!.. За что? за что же? я-то чем виноват тут?.. Им – другое дело! Им – поделом! Не вяжись с хамами! Не развратничай! Но я-то! я-то при чем же тут?!

Последние мысли у князя Владимира относились непосредственно к батюшке с матушкой, и он при этом совершенно искренно склонен был думать, что всему злу они одни только причиной, а он – неповинная жертва. Свой собственный разврат и личная мерзость даже и в голову не могли прийти юному князю: он их не только не сознавал разумно, но даже не чувствовал; причем жизнь, подобная той, какую он вел почти с четырнадцатилетнего возраста, почиталась им явлением вполне законным, необходимым и самым естественным, потому – все так живут, потому – нельзя иначе. Они – родители – должны были позаботиться о нем, о своем сыне, если уж им заблагорассудилось произвести его на свет: они не должны были мотать и развратничать до последней минуты, чтобы доставить ему полные средства жить прилично. Не испорть они своего состояния, своего кредита – ему было бы хорошо, а теперь он – жертва! Невольная, неповинная жертва! – И князь Владимир не скупился на грызку ногтей и самые энергические пожелания гамену с отживающей ех– красавицей.

– Что же, однако, делать? Что делать мне? – тщетно ломал и ерошил он свою бессильную голову. – Одно остается только – пулю в лоб!

Но последняя мысль пришла ему так себе, с ветру, совершенно внешним образом, отнюдь не вызванная настоятельной, нравственной необходимостью, и поэтому он выразил ее только так, что называется, с плеча, более для одной красивой фразы. В действительности же мелочно жизнелюбивый князь Владимир совершенно не был способен на самоубийство: силенки и твердости нехватало.

И таким образом долго еще сидел он, погруженный в безотрадные думы, вотще негодуя на обстоятельства, столь нежданно и вместе с тем столь решительно хлопнувшие по карману все это блестящее и почтенное семейство.

XI

КНЯГИНЯ ИЗЫСКИВАЕТ СРЕДСТВА

Все члены этого семейства уединились – потому что тошно им было вместе: каждый, в свою очередь, служил явным и живым упреком двум остальным, и кто был, в самом деле, виноват из них, кто был лучше? – решить весьма затруднительно и даже невозможно, так что остается только сказать одно: все трое были лучше.

Княгиня с истерическим рыданием убежала в свою спальню и заперлась. Она бросилась на подушку и вырыдала первые порывы злобы и скоропостижного горя. Затем… затем она нашла, что время уж и успокоиться, приняла двадцать лавровишневых капель, поглядела в зеркало, и, конечно, не могла не сознаться, что истерический припадок смял ее прическу и испортил тонкий слой изящных белил с румянами. Но в эту критическую минуту некогда было думать о красоте своей физиономии. Для княгини предстояла теперь более настоятельная дума о том каким образом вывернуться из безвыходного положения, и надо отдать справедливость: из всех членов этого семейства она одна только обладала тою практическою энергичностью, которая, в самых запутанных и тяжелых обстоятельствах жизни, не совсем-то падает духом и до последней минуты старается искать себе выхода. Словом сказать, княгиня Татьяна Львовна была и энергичнее, да, пожалуй, и гораздо умнее своего сына и супруга, сложенных вместе.

Долго ходила она быстрой, беспокойной походкой по своей комнате, в то самое время как гамен и кавалерист, окончательно обессиленные и павшие духом, предавались тщетному и безвыходному унынию в разных углах своего дома. Наконец Татьяна Львовна взглянула на часы – было около половины девятого – и, выйдя из своего добровольного заточения, приказала позвать к себе Хлебонасущенского.

Полиевкт к удивлению ее сказался больным и не пожаловал.

– Oh, quelle canaille![396] – с ожесточением воскликнула княгиня. Однако же, невзирая на это вырвавшееся от чистого сердца восклицание, села к письменному столику и написала прелюбезнейшую записку к своему милому и родному Полиевкту Харлампиевичу, прося его немедленно прийти к ней – лично к ней одной, для необходимых переговоров о деле, с глазу на глаз, без присутствия какого бы то ни было третьего лица.

Записка, хочешь – не хочешь, просила слишком мягко и убедительно. Полиевкт поморщился, почесал в затылке, чертыхнулся порядком, однако же, нечего делать, натянул свой синий фрак и спустился к матушке-княгине.

– Что угодно приказать вашему сиятельству? – в холодно почтительном согбении остановился он в дверях.

– Ах, друг мой, родной вы мой!.. Полноте! Вы все еще сердитесь? Простите, забудьте! Этот негодный сорванец и меня оскорбил – хуже, клянусь вам, хуже даже, чем вас оскорбил! – обратилась к нему княгиня, по-видимому, с самым дружественным порывом, введя его под руку (чего никогда еще не случалось) в свою комнату и усадив подле себя на диване.

– Я послала за вами. Мне более не к кому обратиться! – продолжала она с грустным энтузиазмом. – Вы всегда были самым близким другом нашего дома, мы вас так любим, и вы ведь всегда же находили средства выручать нас в… трудные минуты! Дорогой вы мой! Придумайте что-нибудь! Пожалейте вы хоть меня – ведь тут все убивается: имя, честь, состояние! Боже мой!.. Я не перенесу такого удара!.. Это страшно, страшно!.. Выручайте нас!

Хлебонасущенский в ответ на ее порыв только плечами пожал.

– Что ж я могу, ваше сиятельство? Я слаб и ничтожен! – пробормотал он с грустным смиренномудрием. – Капиталов – видит создатель мой – не имею никаких, если и есть пустячная тысченка-другая, то ведь это капля в море! Каплею же пламени не утушишь. А лучше уж, я так полагаю, приберечь ее на черный день, дабы хотя капля могла утолить жажду в пустыне. Когда уже все погибнет, то я, памятуя все милости ваши, охотно поделюсь тогда своей каплей с вашим сиятельством.

Хлебонасущенский нарочно поспешал размазывать эти сладостные речи, в том чаянии, чтобы предупредить княгиню, если бы она вздумала попросить у него взаймы и чтобы в выставленных ей соображениях относительно малой капли иметь достаточный повод к благоприличному отказу.

– Э, боже мой, да ведь я не о том! – перебила княгиня. – Благодарю вас, мой родной, но ведь я вовсе не о том прошу вас. Вы найдите мне средства задержать как-нибудь иск этого Морденки, – вот о чем прошу я!

– А как его задержишь, ваше сиятельство? Альпийская лавина или какая-нибудь Ниагара там, что ли, неудержимы, и один только зиждитель может удержать их. Но что же слабый человек-то может в этом случае?

Княгине так и хотелось выгнать от себя эту великую дрянь – она ненавидела и презирала его в эту минуту, презирала в тысячу раз более обыкновенного и… все-таки поневоле изображала на лице своем самую дружественную, даже родственно-любящую улыбку.

– Вы виделись уже с этим негодяем? – спросила она.

– С которым-с это? – недоумевая, сдвинул набочок свою голову Хлебонасущенский.

– Ну, с этим… как его?.. С Морденкой!

– Нет-с еще, не успел. Я только нынешним утром получил форменное извещение о его иске. Все это так внезапно произошло, никто и не ожидал, а я тем паче. Да-с, только нынешним утром, и все не решался доложить вашим сиятельствам: духу не хватало, потому – удар-с ведь это, очень чувствительный и неотразимый удар-с!

– Вот что, я думаю, надо нам сделать! – нашлась княгиня после двухминутного молчаливого размышления. – Поезжайте вы к этому Морденке, упросите его повременить хоть на неделю. Когда срок опекунскому совету?

– Да через восемь деньков-с, ваше сиятельство, недалеко-с!

вернуться

[396]

О, какой негодяй (каналья)! (фр.)