Изменить стиль страницы

Анна умолкла на минуту, чтобы сдержать свое порывистое волнение.

– А ведь если бы мне отдали дочь мою, – с глубоко скорбным вздохом тихо заговорила она снова, и в голосе ее задрожали горькие, мучительные слезы, – о, если бы она была в то время со мною, клянусь вам, я бы не пала так низко! Я бы все позабыла, все простила бы вам! Я осталась бы честной женщиной. Способны ли вы понять это слово – честная женщина? Нет, надо быть Чухою, надо пройти все то, что я прошла, для того чтобы постичь да почувствовать его значение. Ева пожалела о рае, когда уже в него ей не было доступа. Будь у меня дочь, я бы тогда стала работать, в поденщицы пошла бы, но, повторяю вам, осталась бы честной женщиной: я стала бы жить для нее. У меня ее не было – я стала жить для мщения. И спасибо господу богу! Он помог мне достичь моей цели. Вот вам, ваше сиятельство, моя задушевная исповедь!

Червяк, раздавленный и растертый ногою, – вот положение старого князя, в каком он почувствовал себя после слов своей новой супруги.

– И вы думаете, я давно была публичной женщиной? – продолжала она с каким-то равнодушием во взгляде и улыбке. – Нет, князь, почти что вчера. Я и сегодня такая. Я и не переставала быть такою – все та же самая Чуха с Сенной площади. Я вышла за вас замуж – зачем бы вы думали? Затем, чтобы только отомстить вам? – Напрасно. Игра слишком мелка, даже и свеч-то не стоило бы! Я не отрицаю: и месть отчасти входила в мои расчеты. Ведь приятно наказать подобного рыцаря за свой позор и бесчестие, наказать хоть тем, что увидеть его женатым на опозоренной. И знайте, ваше сиятельство, я сегодня опять уйду на Сенную, но уйду уже с именем вашей жены. Теперь уже не Чуха, а княгиня Анна Яковлевна Шадурская будет торговать собою для разных воров и нищих, будет валяться пьяная по панелям, и когда меня городовые станут отводить в часть, я буду орать на всю улицу: «Не троньте княгиню Шадурскую!» Когда меня в арестантской сибирке будут спрашивать, кто я такая, я буду отвечать: «Законная супруга его сиятельства, князя Дмитрия Платоновича Шадурского». Я буду волочить теперь по грязи это самое имя, неприкосновенностью которого вы так дорожили когда-то. Вспомните-ка, в тридцать восьмом году из-за чего вы виляли передо мною? Из-за чего бросили меня на произвол судьбы? Из-за чего так щепетильно отстраняли от себя всякую возможность подозрения в том, что вы мой любовник? Из-за чего все, как не из-за одной трусости, чтобы на ваше почтенное имя не легло маленькое пятнышко! Вы трусили потому, что не знали, как отнесется к вам мнение вашего света, признает ли за вами репутацию благородного Дон Жуана, или назовет подлецом. Вы оставляете себе на долю всякую подлость, всякую мерзость, лишь бы только все было шито да крыто, лишь бы в глазах общества ваше имя осталось неприкосновенным, лишь бы не сделаться вам предметом толков. Ну, так знайте же: отныне я постараюсь сделать вашу фамилию именно этим предметом. Вы обо мне услышите в весьма скором времени!

Шадурский, бледный, как тот полотняный платок, что нервически крутил он между пальцами, сидел, обессиленно погрузясь в свое кресло и не смея поднять глаза на эту женщину, которая из его жертвы стала теперь его судьей и палачом. Он словно выслушивал свой смертный приговор. Но после заключительных слов княгини Анны глаза его медленно поднялись на нее с каким-то пришибленным, униженно молящим выражением, и трепещущими губами смутно прошептал он:

– Это уже слишком… это жестоко…

– Га! Вы опять трусите! – усмехнулась она ему самой сухой, бессердечной улыбкой. – А сделать то, что вы со мною сделали, отнять у матери последнюю радость, последнее утешение ее жизни, украсть мою дочь – это не слишком? Это, по-вашему, не жестоко? Попробуйте-ка у суки отнять ее щенка: она вас цапнет за руку. Ну вот и я вас цапнула! Я долго ждала этого, и наконец дождалась. Вы испугались? Вам больно?.. Ну, что ж, хотите пойдем на сделку! Я вам задам теперь только один вопрос, но уже решительный и последний. Отвечайте мне, не кривя душою: где моя дочь? Если вы не желаете, чтобы я везде и повсюду позорила ваше громкое имя, так вы мне скажите, где она и что с нею. Вы либо отдадите мне ее живую, либо укажете ее могилу. Это для вас единственное средство избавиться от позора. В противном случае сегодня же, через какие-нибудь полчаса я буду валяться пьяная на улице, подле вашего дома. Хотите? Из этого самого окна вы можете увидеть тогда, как княгиня Шадурская, ваша жена, станет потешать толпу своим «развращенным видом» и как заберет ее полиция. Клянусь вам моею дочерью, живою или мертвою, что я не задумаюсь исполнить это! Итак, ваше сиятельство, где моя дочь?

Князь молчал, не подымая глаз.

Анна меж тем ожидала ответа, которым он медлил, и каждая секунда такого молчания отражалась на лице матери – тоской, и страхом, и безнадежностью. В глубине души своей она опасалась, чтобы ответ его не был отрицательным, опасалась того, что он, пожалуй, и сам не знает теперь, где ее дочь.

Оно так и было.

После минуты тяжелой, молчаливой нерешительности, Шадурский, наконец, отрицательно покачал головою и пожал плечами.

– Не знаю… Ничего не могу вам ответить… Мне и самому неизвестно – ни где она, ни что с ней, – пробормотал он, все еще не смея поднять свои взоры.

Анну словно ветром слегка шатнуло в сторону, так что она поспешила ухватиться рукою за спинку тяжелого кресла.

Казалось, этими последними словами были убиты и похоронены все ее надежды.

Сизиф с таким неимоверным трудом и усилием докатил свой громадный камень почти уже до самой вершины горы, и камень вдруг, одним мгновением, скатился в пропасть, скатился на самом рубеже полного торжества и спокойного, счастливого отдыха.

На бледную, убитую Анну почти моментально наплыло непросветною тучею безысходно угрюмое отчаяние.

– Но вы ведь должны же знать, как именно распорядились вы с этой девочкой двадцать три года назад? – послышался за нею голос графа Каллаша. – Вы должны знать, куда девали ее, в чьи руки была она отдана?

Анна встрепенулась и как будто воскресла. В ее взорах снова загорелись нетерпеливое ожидание и надежда.

– Я сделал все, что мог, по совести! – ответил Шадурский. – Я отдал ее одной моей знакомой, отдал и деньги на ее воспитание, несколько тысяч…

– Назовите имя этой знакомой. Здесь ли она? Жива ли она? – почти перебила его Анна.

– Да, она здесь… Генеральша фон Шпильце.

– Фон Шпильце? – подхватил Каллаш. – Я ее знаю! От нее добьемся толку! Было ли ей известно, что эта девочка – ваша дочь?

– Нет, я это скрыл. Я выдал ее за неизвестного подкидыша.

– И после этого вы ни разу не поинтересовались узнать о судьбе ее?

– Я… я вскоре уехал тогда за границу, на долгое время.

– Ну, а потом, по возвращении?

Князь ничего не ответил.

– То есть, говоря по правде, – продолжал Николай Чечевинский, – вы, отдавая этого ребенка именно в руки известной фон Шпильце, обеспечили его несколькими тысячами, вероятно, затем, чтобы потом уж и не знать и никогда не слыхать о нем ни слова.

– Я считал мою обязанность исполненной, – уклончиво заметил Шадурский.

– Стало быть, мое предположение справедливо?

Тот, вместо словесного ответа, только головою поник, как бы в знак печального, но полного согласия.

– Ну, так вот что, – решительно приступила к нему княгиня Анна, – вы должны сейчас же, вместе с нами, ехать к этой фон Шпильце, и во что бы то ни стало потребуйте от нее отчета. Она должна сказать нам, где моя дочь.

Князь сидел, погруженный в какие-то размышления и ни единым жестом не выразил ни согласия ни отрицания.

– Вы слышали, князь, мое последнее слово? – возвысила голос Анна. – Выбирайте между одним из двух: либо я исполню свою угрозу, либо вы поедете со мной и добьетесь положительного ответа. Угодно вам ехать или не угодно?

– Да, да, я поеду, – словно приходя в себя, поспешил ответить Шадурский и торопливо поднялся с места.

XXXVIII

ЧУХА ДОВЕДАЛАСЬ, КТО ЕЕ ДОЧЬ

Достопочтенная генеральша принимала какой-то секретный доклад своей агентши Пряхиной, когда доложили ей, что ее изволят спрашивать старый князь Шадурский и граф Каллаш, и что вместе с ними приехала какая-то старуха.