Изменить стиль страницы

У нее отец— необыкновенный, оператор Волчек, — сказала Ф. Г. мне, — да вы знаете, вы же во ВГИКе работаете. Борис Израилевич снимал с Роммом тысячу лет. И мое эмпирическое наблюдение: у хорошего режиссера не может быть плохого оператора. Я, конечно, эгоистка крайней степени, но для меня хороший оператор тот, который не чувствуется. Он вроде бы и есть, и его нет в то же время.

На «Мечте» я не замечала Борю. С Михаилом Ильичом мы репетируем, пройдем раз-другой мизансцены. Михаил Ильич говорит «Мотор», и съемка тут же начинается. Когда Боря ставил свет, размечал фокус, договаривался с ассистентом еще о каких-то своих хитростях, никто не знал. Ну, конечно, отдельно снимались, как это операторы называют, крупешники, крупные планы, но на это тоже не требовалось смены, как у Кошеверовой. У Нади с ног валишься, по двенадцать часов в павильоне! А снято с гулькин нос — все ушло на свет, на салат, на декораторов и бутафоров. Ну, что такое бардак, вы можете себе представить.

Между двух огней

В следующую встречу Ф. Г. протянула мне листочки, исписанные ее крупным почерком.

— Умоляю, присовокупите — это о Кошеверовой.

— Но мы уже писали о ней. И письмо там ваше есть, — возразил я.

— На хорошее дело места не жалейте! И потом, прочтите хотя бы — это же не впрямую о Наде. Это скорее об обстановке, в которой я снималась в «Золушке», когда разрывалась между двух огней: Охлопков не хотел отпускать из театра на съемку в Ленинград, а Кошеверова бездарно транжирила время, которого на «Золушку» у меня просто не оставалось.

Вот прочтите сначала это — вариант моего письма Николаю Павловичу Охлопкову, отношения с которым тогда обострились до предела.

«Все Ваши угрозы судом в случае неприезда вовремя, весь тон, которым Вы позволяете себе со мной говорить, все Ваши ловушки, к которым прибегаете, когда вопрос идет о поездке на съемку, — есть не что иное, как Ваше ко мне недоброе отношение, безучастие и даже враждебность.

Я привыкла к равнодушию и жестокости большинства, к «трамвайному» обращению, но могла^и я думать, что именно Вы, пользуясь правами главного режиссера, забудете о человечности там, где она нужна.

О, Вы бы ликовали, Вы бы визжали от восторга при виде меня, когда я, на ходу размазывая грим после съемки, садилась в машину, чтобы не опоздать на поезд. И это для того, чтобы вчера просидеть в театре зря и сегодня даже не быть вызванной.

Вы бы испытали огромное удовольствие при виде меня, упавшей от усталости после того, как в два дня я отснялась в четырех сменах, торопясь в театр, где я была не нужна.

Все это мне хочется Вам сказать для того, чтобы Вы на минуту прислушались к самому себе и подумали, стоит ли так поступать? По-моему, нет: я не верю в художника без сердца».

— И вот это тоже для вас, — протянула мне Ф. Г. зеленую тетрадку, в которой осталось три листика. — Нет, все не читайте — успеете потом. Прочтите только вот это — мою попытку подвести итог сорок седьмого года. Не очень веселую, кажется.

«1947 год. Ничем не отличается от предыдущих. Прибавились «Золушка» и «Молодая гвардия».

Старость мучительна тем, что ее нет в душе, в помыслах. Она — в расшатанных зубах, в увядшей харе, в одиночестве полнейшем.

Мне не хватало подлости, чтобы добиться сотой доли того, на что имела я право. Именно подлости, изворотливости. Другим словом — охлопковшины».

Встреча в парке

В этой кунцевской больнице я восхитился только парком. Ну что, разве мы таких широких, залитых солнцем коридоров не видали? Да, в нашей 545-й — не уже, и на переменах мы по ним носились, как по беговой дорожке. И потолки такие высотой в три с половиной метра не раз встречали: в том же нашем Москворецком дворце пионеров, бывшем графском особняке, — не ниже. Это просто сегодня после приземистых хрушоб все кажется таким огромным. И палаты в двадцать квадратных метров на одного — тоже непривычны. Да еще с телефоном, не в конце коридора, один на весь этаж за две копейки, а двушки, как назло, всегда в дефиците, особенно в больницах. А тут в каждой палате красивый белый телефон на тумбочке: звони хоть целый день, как в голливудских фильмах.

Ф. Г., конечно, всю эту роскошь первым делом высмеяла. Как и бесчисленное количество женщин и мужчин в белых шапочках и халатах — по десятку на каждого больного. Но то, что лучшее в этой больнице — парк, оспаривать не стала.

Мы пошли гулять. Дорожка, покрытая хорошо утрамбованным гравием, петляла среди деревьев, и казалось, ей не будет конца.

— Я ведь сюда приехала на профилактику, да и подышать свежим воздухом не мешает, — улыбнулась Ф. Г. — Хамство, конечно, но раз можно. Не все же этим равным среди равных отдавать. А врачи относятся ко мне, как всегда, хорошо: я их не очень обременяю. Может быть потому, что мне все кажется: сюда их отбирают по анкетным данным вне зависимости от того, как они владеют профессией.

Навстречу нам шла пара — среднего роста женщина, рыжая, вся в веснушках, и мужчина ниже ее на голову, покрытый ровным загаром, с черными как смоль волосами, блестящими, будто смазанные бриолином, в такой же блестящей ярко-голубой пижаме.

— Светлана! — воскликнула Ф. Г. — А я опять с другим мужчиной! Коней моей репутации! Что вы теперь скажете?!

Мы поздоровались.

— Как, вы и Светлану Иосифовну знаете?! — воскликнула снова Ф. Г. — Это невероятно! Это закончится тем, что я, широко раскрыв рот, застыну навсегда в такой позе!

И Ф. Г. изобразила нечто, выражающее ее крайнее удивление, и так, что захохотали все, особенно спутник Светланы Иосифовны.

— Господин… — представила она его мне, но я тут же забыл сложное имя и понял только, что господин в голубой пижаме — из Индии и по-русски почти не понимает.

Все прошли к скамейке неподалеку, и я снова подумал, насколько дочь Сталина ничем не напоминает своего отца. Ситцевое платье в василечках, матерчатые туфли на низком каблуке, зеленая вязаная лента в волосах, дымчатые очки и никаких украшений — ни колеи, ни серег, ни браслетов. Но главное, конечно, лицо: сколько ни старайся, портретного сходства не обнаружишь и через минуту забываешь, что она дочь «отца всех народов».

— Вы давно были в институте?—спросила она. (Речь шла об Институте мировой литературы, где Светлана Иосифовна в то время работала и где нас познакомили.) — Вы что-то делаете для Александра Григорьевича?

Я рассказал, как безумно медленно продвигается «История мировой литературы» и моя статья о Зощенко для второго тома.

— Нет, вы объясните мне, Светлана, — вступила Ф. Г., — как человек, который в глаза не видел Зощенко, может писать о нем? Совершенно не понимаю этого! Ну, может быть, хотя бы отыскать его родных или тех, кто хорошо знал его?! По-моему, иначе просто недопустимо!

Светлана Иосифовна, не отвечая Ф. Г., переводила ее страстную речь индусу. Тот сначала улыбался, а потом рассмеялся и начал говорить.

— Что он? — спросила Ф. Г. в нетерпении.

— Он сказал, — ответила Светлана Иосифовна, — что об индийской эпической поэме «Махабхарата» написаны сотни статей и книг, хотя никто из писавших не видел ни ее автора, ни Будды…

Когда через неделю мы снова вышли в этот парк-лес, в котором можно легко заблудиться, Ф. Г. мне сказала:

— Светланиного индийца перевели куда-то, и я их больше не встречаю. Славные люди. И рядом с ними тепло. Это тоже не часто случается. Они любят друг друга, светятся любовью, как светлячки в моей «Сэвидж», и излучают что-то доброе. Я видела немало счастливых влюбленных, но они часто настолько замыкаются в себе, даже не замыкаются, а как бы очерчивают вокруг себя кольцо, где им хорошо вдвоем и куда никому доступа нет. И оттого, если вы даже рядом, вас не замечают, сквозь вас смотрят, как через стеклянную фигурку, вы — чужой, ненужный, и вам становится холодно. Это называют эгоизмом влюбленных, а мне кажется — это что-то другое. Оно ведь происходит даже с очень хорошими, добрыми людьми. Может, это ближе к умопомрачению? — Ф. Г. засмеялась. — Я все чаше убеждаюсь, что люди сплошь и рядом теряют рассудок, не замечая этого.