Вот так и случилось, что он снова спал на голой земле. Мысли у него совсем спутались, они приходили и уходили, и он никак не мог с ними сладить. Инман боялся, что снова развалится на части не вовремя. Затем подумал: а когда это бывает вовремя? Инман не мог вспомнить ни одного случая. Он старался дышать глубоко и равномерно, предполагая, что если обретет власть над своим дыханием, то опосредованно ему удастся обрести власть и над мыслями, но он даже не мог сделать так, чтобы его грудь поднималась и опускалась по его приказу, так что его дыхание прерывалось, а мысли путались.
Инман думал, что Ада могла бы спасти его от всех несчастий, спасти от того, что было в течение последних четырех лет, было бы время впереди. Он предположил, что можно как-то успокоиться, думая о том, какое удовольствие держать на коленях своего внука. Но чтобы верить в то, что такое может произойти, требуется глубокая вера в правильный порядок вещей. Как можно приобрести такую веру, когда так мало того, что ее питает? В мозгу Инмана возник мрачный голос, который говорил: как бы сильно ты ни желал и ни просил, ты никогда этого не получишь. Ты слишком сильно разрушен. Страх и ненависть пронзают твой мозг как червоточина. В таком состоянии вера и надежда не могут быть смыслом жизни. Ты уже готов к тому, чтобы лечь в могилу. Есть много священников вроде Визи, которые клянутся, что могут спасти души самых ужасных грешников. Они предлагают спасение убийцам и ворам, прелюбодеям и даже тем, кого гложет отчаяние. Но голос в голове Инмана говорил, что такие хвастливые заверения — ложь. Эти люди не могли спасти даже самих себя от скверной жизни. Ложные надежды, которые они предлагали, были ядом. И воскрешение, которого можно было ожидать, это воскрешение Визи, которого просто оттащили от могилы за конец веревки.
Была истина в том, что говорил этот смутный голос. Можно так погрузиться в горечь и злость, что никогда не сможешь найти дорогу назад. Нет ни карты, ни путеводителя для такого путешествия. Инман понимал это, но знал также и то, что есть следы на снегу, и если он проснется на следующий день, то пойдет по ним, куда бы они ни повели, и будет идти, пока сможет переставлять ноги.
Костер начал угасать. Инман выкатил из него камни, растянулся рядом с ними и заснул. Когда холод разбудил его, он прижался к самому большому камню, словно тот был его возлюбленной.
Как только забрезжил рассвет, он отправился в путь, и его глаза видели вовсе не тропу, просто он чувствовал какой-то проход между деревьями, по которому можно двигаться. Если бы на снегу не было следов, он не смог бы идти дальше. Инман потерял уверенность в том, что правильно определяет направление, поскольку в течение прошлых месяцев блуждал в таких местах, где тянувшиеся вдоль дорог изгороди не давали ему сомневаться в том, что он идет правильно. Облака висели низко над землей. Затем налетел небольшой ветерок и принес снег, такой сухой и мелкий, что его вряд ли можно было назвать хлопьями. Он густо повалил, хлеща по щекам, и тут же прекратился. Инман посмотрел на чашевидные следы — только что выпавший снег намело в них ветром, как песок.
Он подошел к черному пруду, круглому, как горлышко кувшина на земле. Лед окаймлял его, а в центре плавал одинокий селезень, который не удосужился даже повернуть голову, чтобы взглянуть на Инмана. Казалось, он вообще ни на что не смотрел. Инман подумал, что мир селезня ограничен только тем, что вокруг него, и что он будет плавать до тех пор, пока лед не скует его ноги. Затем, хлопая крыльями, будет пытаться вырваться, покуда хватит сил, а потом, изнуренный, погибнет. Инман сначала решил пристрелить его и изменить его судьбу хотя бы в мелких деталях, но потом передумал. Если он пристрелит селезня, ему нужно будет как-то пробраться к нему, потому что он ненавидел убивать животных ради чего-то другого, кроме еды. А если он достанет его, ему придется нарушить пост. Так что он оставил селезня, предоставив ему возможность самому бороться с Создателем, и двинулся дальше.
Когда следы повернули на гору, снова пошел снег. Теперь это уже был настоящий снег, поваливший хлопьями, напоминающими пух семян чертополоха, такой густой, что у Инмана закружилась голова. Следы начали таять на глазах, как сумеречный свет, под заполняющим их снегом. Инман зашагал быстрее, взбираясь на хребет, а когда следы стали исчезать, побежал. Он бежал и бежал по склону между темными тсугами. Он видел, как следы наполняются снегом и очертания их расплываются. Но как бы быстро он ни бежал, следы исчезали перед ним быстрее, пока не стали еле заметны, как шрамы от старой раны. Затем — как водяные знаки на бумаге, которые видишь, когда держишь ее перед светом окна. Наконец снег покрыл все вокруг белым покрывалом и все валил и валил хлопьями. Инман даже не представлял, куда могут вести следы, но бежал и бежал, пока наконец не остановился в месте, где стояли только тсуги, окружив его своими черными стволами. Все казалось одинаковым, ни звука вокруг, кроме шороха, с которым снег падал на снег, и Инман подумал, что если он ляжет, то снежный покров укроет его, а когда растает, то смоет слезы с его глаз, а со временем и глаза с его лица и кожу с его черепа.
Ада и Руби спали, пока их не разбудил булькающий кашель Стоброда. Ада легла спать в одежде и проснулась со странным ощущением, будто она связана — бриджи перекрутились на ногах. В хижине было холодно и темно, огонь в очаге чуть теплился. Свет лился сверху, он казался необычным, и было ясно, что идет снег. Руби подошла к Стоброду. Из угла его рта к воротнику потекла свежая струйка крови. Его глаза были открыты, но он, видимо, не узнавал ее. Руби положила руку на его лоб и сказала Аде:
— Он весь горит.
Она прошла в угол хижины и стала сметать там паутину, пока из нее не образовался липкий шарик. Затем пошарила в мешке, достала оттуда пару корешков и попросила:
— Принеси воды. Я сделаю свежую припарку на дырку в его груди.
Бросив ветки на угли, она наклонилась и стала раздувать огонь.
Ада собрала волосы в пучок и надела шляпу, чтобы они не рассыпались. Она прошла с котелком к ручью, наполнила его водой и отнесла коню. Ралф, шумно всасывая, выпил ее всю. Она снова наполнила котелок и направилась к хижине. Снег валил с пасмурного низкого неба и забелил рукав пальто на той руке, в которой она несла котелок. Подул ветер и приподнял кончик воротника, который шлепнул ее по щеке.
Когда Ада почти подошла к хижине, какое-то едва уловимое движение на склоне заставило ее поднять глаза и посмотреть туда. Там среди голых стволов по снегу двигалась стайка диких индеек, десять или двенадцать птиц. Впереди шел большой индюк, бледно-серый, как голубь. Он сделал пару шагов и остановился, поклевал снег и пошел дальше. Двигаясь к вершине хребта, индейки наклонились вперед; их спины были почти горизонтально к земле. Казалось, они идут с усилием, как старики, которые тащат груз на спине закрепленной у них на голове налобной повязкой. Индейки были стройные и длинные, вовсе не похожие на тех, которых держат на фермах.
Ада медленно пошла к хижине, пока та не оказалась между ней и птицами. Войдя внутрь, она подошла с котелком к очагу. Стоброд лежал недвижно. Его глаза были закрыты, лицо приобрело пепельно-желтый оттенок, как у холодного топленого сала. Руби, сидевшая рядом с ним, поднялась и, поставив котелок на огонь, занялась корнями, подготавливая их для примочки.
— Я видела индеек на склоне, — сказала Ада, когда Руби склонилась над корешками, очищая с них кожицу, а потом стала крошить ножом.
Руби взглянула на нее:
— Я бы не отказалась от куска индейки. Это ружье заряжено, оба ствола. Иди убей одну.
— Я никогда не стреляла из ружья.
— Нет ничего проще. Отведи назад курки, прицелься, так чтобы мушка совместилась с целью, спусти какой-нибудь спусковой крючок, только не закрывай глаза. Если промажешь, нажми другой крючок. Прижимай приклад крепко к плечу, а то ружье при отдаче может сломать тебе ключицу. Иди медленно и осторожно. У индеек есть такое свойство — они могут исчезнуть прямо из-под носа. Пока не подойдешь к ним хотя бы на двадцать шагов, не стоит и стрелять.