Изменить стиль страницы

— Что ж, думаю, это как раз для тебя, — сказала Руби. — У тебя в жизни только и была цель — танцевать всю ночь с бутылкой в руке. Я тебя накормила, так что теперь можешь убираться отсюда. От нас ты больше ничего не получишь. Придешь снова воровать наше зерно — я всажу в тебя заряд. И он будет не из соли.

Она махнула на него рукой, как будто прогоняя собаку, и он медленно зашагал, сунув руки в карманы, по направлению к Холодной горе.

На следующий день было тепло, ясно и сухо. Давно, еще в начале месяца, прошел только один небольшой дождь, и листья — и те, что уже слетели, и те, что еще оставались на деревьях, — были ломкие и хрусткие, словно холодные шкварки. Они шуршали наверху от ветра и внизу под ногами, когда Руби и Ада шли к конюшне, чтобы посмотреть, не высох ли табак. Широкие листья, связанные вместе за черенки, висели на веревках, натянутых между шестами под прикрытием навеса конюшни. Было что-то человеческое, женское и зловещее, в очертаниях этих широких листьев; они развернулись веером, как старые пожелтелые хлопчатобумажные юбки. Руби ходила среди них, щупала листья, терла их между пальцами. Она объявила, что табак получится крепкий благодаря благоприятной сухой погоде и хорошему уходу, а ташке тому, что они посеяли и собрали его по приметам. Они скоро смогут замочить его в жидкой черной патоке, скрутить в жгуты, а потом обменять.

Затем Руби предложила отдохнуть на сеновале. «Там прекрасное место», — сказала она. Вскарабкавшись по приставной лестнице, она села, широко раскинув ноги в широкой двери сеновала, и свободно свесила ступни в открытое пространство внизу. Насколько Ада знала, ни одна взрослая женщина не села бы так.

Ада вначале не решалась последовать ее примеру. Она уселась на сене, поджав ноги и аккуратно разложив юбки. Руби посмотрела на нее с некоторым удивлением, как будто говоря: «Я могу так сидеть, потому что никогда не имела хороших манер, и ты можешь, потому что в последнее время перестала их соблюдать». Ада подошла к ней и села в дверях сеновала точно так же. Они сидели развалясь, жевали соломинки и качали ногами, как мальчишки. Большая дверь обрамляла вид над домом и далеко за ним — на верхние поля, тянувшиеся к Холодной горе, которая в сухом воздухе казалась ближе и была более четко очерчена, вся в пестрых пятнах по-осеннему окрашенной листвы. Дом казался белым, его стены — свежими, не испачканными. Струйка голубого дыма поднималась из черной кухонной трубы. Легкий ветерок прилетел в лощину, закружился и улетел прочь.

— Ты говорила, что хочешь знать все об этой земле, — напомнила Руби.

— Да, — ответила Ада.

Руби поднялась, встала на колени позади Ады и положила свои ладони ей на глаза.

— Слушай, — сказала она. Ее ладони были теплыми и шершавыми. Они пахли сеном, табачными листьями, мукой и каким-то неуловимым, чистым животным запахом. Ада чувствовала ее пальцы на своих трепещущих веках.

— Что ты слышишь? — спросила Руби.

Ада слышала шум ветра в деревьях, сухой шорох листьев. Она сказала об этом.

— Шум в деревьях, — произнесла Руби пренебрежительно, как будто и ожидала услышать такой глупый ответ. — Просто в деревьях, и все? Ты уже давно здесь живешь, чтобы говорить просто «в деревьях».

Она отняла ладони от лица Ады, снова села на свое место и не произнесла больше ни слова, и Ада из этого заключила, что Руби имела в виду, что здесь — особенный мир. До тех пор пока Ада не сможет услышать и отличить шорох листьев тополя от шороха листьев дуба в такое время года, когда это сделать легче всего, она даже не приблизится к пониманию этого мира.

Ближе к вечеру, несмотря на тепло, свет стал ломким и голубым, он падал под таким углом, что ясно было — год близится к завершению. Этот день был, несомненно, одним из последних теплых сухих дней, и в его честь Ада и Руби решили поужинать на свежем воздухе за столом под грушевым деревом. Они поджарили филейную часть оленины, которую принес им Эско. Зажарили картофель с луком в небольшой кастрюле и сбрызнули поздний латук натопленным с бекона жиром, чтобы сделать его помягче. Они смахнули пожухлые листья со стола и уже уселись на свои места, когда из леса появился Стоброд. Он нес мешок в руке и, подойдя, занял место за столом с таким видом, как будто у него в кармане было приглашение.

— Скажи только слово, и я снова его прогоню, — обратилась Руби к Аде.

Ада сказала:

— У нас много еды.

Пока они ели, Руби не хотела ни о чем говорить, и Стоброд занимал Аду разговором о войне. Ему бы хотелось, чтобы война побыстрее закончилась, чтобы можно было спуститься с гор, но он опасался, что она будет тянуться долго и что тяжелые времена наступят для всех. Ада согласилась с ним, но, когда она оглядела свою лощину в голубизне падающего света, ей показалось, что тяжелые времена где-то очень-очень далеко.

Когда ужин закончился, Стоброд поднял свой мешок с земли, вытащил из него скрипку и положил ее себе на колени. Скрипка была какой-то необычной формы — там, где обычно был завиток грифа, вместо него торчала голова большой змеи, согнутая в шее и прижатая к туловищу; голова была вырезана из дерева ножом, причем очень тщательно, вплоть до чешуек на коже и зрачков в глазах. Было видно, что Стоброд необычайно гордился своей скрипкой, и он имел на это право, так как, хотя скрипка была далека от совершенства, он делал ее собственными руками в течение нескольких месяцев, пока находился в бегах. Прежний инструмент у него украли в дороге, пока он шел домой, и, не имея образца, он придавал форму новому инструменту по памяти, помня только пропорции, поэтому скрипка выглядела как артефакт из древних времен, когда музыкальные инструменты только-только начали делать.

Он повернул ее передней стороной, затем задней, чтобы они могли полюбоваться, и рассказал историю ее создания. Он несколько недель бродил по хребтам в поисках подходящей древесины. Наконец он срубил ель, клен и самшит, а потом сидел часами на пне, вырезая ножом отдельные части скрипки. Он вырезал переднюю и заднюю стенки, придав им форму, которую сам придумал. Варил древесину для боковин, пока она не стала мягкой, и изогнул ее так, что, когда она остыла и высохла, боковые части приняли такие гладкие очертания, что на них не было ни одной трещинки. Он вырезал струнодержатель, подставку под струны и гриф. Сварил оленьи внутренности, чтобы получить клей. Просверлил отверстия для колышков, вырезал каждый из них по отдельности, вставил и дал им высохнуть. Затем окрасил самшитовый гриф в темный цвет соком ягод лаконоса, а потом сидел часами, вырезая голову гадюки, загнутую к туловищу. Наконец темной ночью он стащил у одного человека из сарая с инструментом маленькую жестянку с лаком и закончил отделку. Потом натянул струны и настроил скрипку, А однажды ночью он выдернул несколько волос из хвоста лошади, чтобы натянуть их на смычок.

Взглянув на свою работу, он подумал: «Теперь я почти могу играть», но единственное, что ему оставалось, — это убить змею, так как он задумал поместить погремушку гадюки внутри инструмента и тем самым значительно усовершенствовать его звук; он рассчитывал, что звук погремушки, слившись со звуком скрипки, сообщит ей свое шипение и зловещее звучание. Погремушку с самым большим числом колец — вот что он хотел. Он обдумывал, как будет добывать ее, пока искал подходящую змею. Особое звучание, которого он добивался, должно прийти как от таинственного процесса добывания этой погремушки, так и от того звука, который она будет издавать внутри скрипки.

В конце концов он пришел к Холодной горе. Он знал, что в первые холодные дни осени змеи выползают и в ожидании зимы ищут себе убежище. Он убил много змей среднего размера, но их хвосты были слишком маленькими и совершенно не подходящими для того, что он задумал. Наконец, когда он забрался высоко на гору, туда, где росли черные пихты, он наткнулся на огромную полосатую гремучую змею, которая выползла на плоскую плиту, чтобы погреться на солнышке. Она была не слишком длинной, потому что они и не достигают огромной длины, но зато была толщиной с самую толстую часть мужской руки. Пятна на ее спине все слились, так что она казалась черной, почти как черный полоз. У нее выросла большая погремушка длиной с указательный палец. Рассказывая это Аде, Стоброд вытянул палец и затем ногтем большого пальца другой руки отметил место прямо у третьей фаланги со словами: