Продолжая говорить, Кантен завязал галстук, не глядя рассовал по карманам и кармашкам кошельки и ключи, блокнотики и записные книжки, словно еще утяжеляя туловище балластом. Сюзанна с надеждой подумала, что человек с такой солидной оснасткой не может слишком сильно отклониться от курса — его удержат узы привычки.
— Хорошо, что ты уезжаешь, — съездишь, проветришься, мозги на место станут.
— Ты права, — сказал Кантен. — Я смешон. Надо смотреть на вещи реально. Все эти идеи об ином мире, иной, возможной, но недостижимой жизни… это у меня, наверно, от веры, в которой я был воспитан. Напыщенные бредни пропойцы-философа сродни религиозному пылу.
— Я давно говорила…
— Да-да, знаю, сейчас ты вспомнишь про своего отца: он капли в рот не брал, ни в церковь, ни в кабак ни ногой, прожил всю жизнь на своей ферме, а оттуда ногами вперед прямиком на кладбище. Прибавь еще, что мы ему обязаны гостиницей. Прости, это я напрасно — такого ты мне никогда не говорила, даже раньше, когда имела на то больше оснований. — Он мягко пригнул голову Сюзанны к шитью. — Ну, хватит об этом. Главное, не очень-то шпыняй месье Фуке, пока меня не будет. Он ни в чем не виноват, и дай ему Бог с собственными заботами разобраться. Правда, сдается мне, это не та собственность, которую держат при себе; слишком охотно люди делятся своими заботами или принимают участие в чужих, видимо, так уж они устроены. В конце концов, мы тем и отличаемся от животных, что способны переживать радости и горести ближнего. И опять же, нигде это сочувствие не проявляется так искренне, как за стаканом вина.
Сюзанна оторопело слушала — она никак не ждала от мужа подобного всплеска красноречия. Не в его привычках было говорить так много и, главное, таким задушевно-рассудительном тоном, в котором явно слышалось желание убедить самого себя.
— Все это хорошо, но я не поняла, давать ли мне ключ месье Фуке, если он попросит.
Кантен на минуту задумался и сказал, чуть усмехнувшись:
— Право, мы говорим о нем как о ребенке. Нет, ключа не давай! Скажи, что это был мой личный и я увез его с собой.
— А если он будет лазать через решетку?
— Не будет. Как только узнает про ключ, все поймет.
— Что поймет?
— Что это я велел не давать, — торжественно сказал Кантен, а Сюзанне вдруг показалось, что вид у него самодовольный и просто глупый.
Фуке проснулся с мыслью, что стал выпивать все чаще, а переносить алкоголь все хуже, однако на этот раз он не испытывал никаких угрызений — внушительная тень Кантена делала его проступок не столь зазорным. Его, конечно, здорово мутило, зато не мучила совесть, не бунтовало в ответ оскорбленное достоинство. Казалось, вчера перед ним просиял свет и открылось нечто сокровенное, но потом все померкло, оставив в душе бархатную тоску по утраченному раю. Ему запомнились руки Кантена: кожа вся в коричневых пятнах — грубая кора старости, но в жилах под ней угадывается постоянный, напряженный живой ток. Вот что таится в этом странном человеке: он слишком быстро достиг последнего предела и добровольно поставил на себе крест — до чего же трагично это самоубийство одинокого волка!
«Как много можно сказать без слов, — думал Фуке. — Со вчерашнего вечера у меня появился новый друг, хоть мы и пяти минут не говорили с ним по-настоящему. Это обоюдное чувство, видно, коренится где-то очень глубоко, потому и пробилось с такой силой, зажглось от одного взгляда; только оно и важно, все остальное — так, подливка к мясу. Кантен годится мне в отцы. Бесспорно, он внушает уважение, но особого рода. За что мы уважаем стариков? Причина не в их долгом прошлом, а, скорее, в коротком будущем, в них проступает смерть, они на пороге вечности. Ну а мой Кантен, кажется, слишком рано опустил руки».
В окно хлестал ливень, стук капель вывел Фуке из задумчивости, он вспомнил, что впереди праздник. Мари уедет, Кантен тоже, и он останется в полном одиночестве. Податься к Эно? Ну нет — слишком велик риск опять оскандалиться. К тому же теперь в распре между Кантеном и его прежними приятелями, травившими его по злобе и глупости, он держал сторону своего друга, и хоть не отказался от плана сломить его сопротивление, но уже не считал эту затею пустой кабацкой хохмой. Если бы Кантен не выполнял сыновний долг, а ехал по какой-нибудь другой надобности, Фуке напросился бы ему в попутчики, чтобы разделить с ним глоток свободы, — не в этом ли главный смысл поездки? Он, конечно, не ждал, что Кантен разгуляется, как солдат в увольнении, но и ходить по улице, и обгонять прохожих, и смотреть на часы он будет совсем иначе. Да и кто не испытывает особого волнения, когда возвращается в родные места!
За целый месяц в Тигревиле Фуке, конечно, не забыл Клер, но боль оттого, что она уехала без него, на расстоянии притупилась; силки повседневных привычек ослабли, и все происшедшее подернулось туманной дымкой. Изредка еще случались жестокие приступы тоски, но в общем Фуке почти приучил себя к мысли, что в Париже можно жить и без Клер. Все это время он ждал письма из Испании — ждал и боялся, что оно окажется спокойно-равнодушным. Впрочем, Клер уже пора было вернуться. Молчание окутывало их разлуку черным плащом трагедии, развязка которой не ясна, пока не произнесено последнее слово. Отъезд самого Фуке — гордая реплика в немом диалоге.
Ближе к обеду Мари-Жо просунула под дверь его номера конверт — письмо от Жизель, в адресе отправителя указана девичья фамилия — легкое кокетство разведенных женщин, развод словно возвращает им невинность. Прошедшее через руки почтальонов и консьержек письмо измялось, да еще и промокло под недавним дождем, так что было похоже на послание, приплывшее по морю в бутылке. Что ж, оно и правда прибыло из дальней дали. Но подействовало на Фуке, как удар хлыста. Жизель не соглашалась на то, чтобы дочь ехала домой одна. «Мари слишком рассеянная, — писала она. — Я связалась с директрисой, она того же мнения. Никого из детей не везут в Париж в организованном порядке, только один ученик старшей группы едет этим поездом самостоятельно, под ответственность родителей. К тому же назад в пансион он возвращается в машине, а кто отвезет Мари? Так что возникают сложности, о которых ты не подумал. Жаль, что ты поспешил известить о своем плане Мари. Она настроится, и придется ее огорчить. Узнаю твою натуру: добрые намерения, прекрасный порыв, но тем все и кончается…»
Фуке подошел к зеркалу: он словно советовался с ним каждый раз, когда на него сваливалась неприятность или требовалось принять решение. Из зеркала смотрело совсем молодое лицо, которому Фуке не уставал удивляться: все оплеухи этой собачьей жизни не оставляли на нем ни малейшего следа. Как с такой дурацкой рожей прикажете сокрушаться или раскаиваться, разве можно представить себе, чтобы это нетронутое морщинами чело отягощали раздумья о долге и ответственности? «Какой спрос с такого младенца? — думал Фуке. — Ему все как с гуся вода: водородная бомба, проблемы слаборазвитых стран, любовные драмы, налоги, мучительные запои. Он просто не достоин посланных ему испытаний! Ему не место в этом мире, пусть катится на все четыре стороны. Да он, никак, еще и ухмыляется!» Фуке попытался придать лицу серьезность, но вместо этого оно потеряло всякое выражение, и он снова пришел в отчаяние: из такого неблагодарного материала не вылепишь подходящую маску! Он запустил живинку в один глаз, потом в другой, чуть сдвинул брови, заложив парочку мужественных складок на переносице; раздул ноздри, скривил губы в терпкой полуулыбке — готово! Теперь в лице читались сдержанная энергия и решимость. И в тот же миг у Фуке действительно созрело решение, человек с такой внешностью не может поступить иначе: он сообщит в школу, что послезавтра самолично явится за дочерью и отвезет ее в Париж пятичасовым поездом, пусть соберется в дорогу. Несколько телефонных звонков — и все будет улажено.
Не дав себе труда взвесить все последствия такого шага, Фуке наспех оделся и ринулся на почту. Проходя мимо Кантена, он кивнул ему со значением, но ответа не последовало. Тот лишь холодно покосился на него, Фуке приписал это недоумению: видно, хозяин не ожидал увидеть своего постояльца поутру таким бодрым и сияющим. Наконец что-то начало разруливаться, и рулил он сам; выходило, что он торчал тут не зря, Тигревиль логично сочетался с Парижем, а в результате всего получалось доброе дело.