И вдруг за этим чувством обделенности, за тщательным обдумыванием слов что‑то послышалось иное, как будто распахнулась дверь в какие‑то лишь Богу ведомые тайники отваги и привязанности к жизни, открылось то, что он на свой ужинно — горький лад назвал «умением переносить несчастья». В 1927 году его и еще одного молодого американца, работавшего с ним на руднике, похитили мятежники, чтобы назначить выкуп. Сам он ожидал чего‑либо подобного, 1 но молодой американец не верил в существование бандитов, считал, что похищения бывают лишь в кино или в романах, уж слишком это «надуманно». С. все пугал этого юношу, обманывал, будто пришли бандиты. Тот в первый раз поверил розыгрышу, но больше уже никогда не поддавался. А потом они и в самом деле пришли. У С. оставалось несколько минут на то, чтобы предупредить приятеля, когда бандиты въехали в подворье, и он все силился поднять его с постели. 1 «Отстань, — отмахивался тот, — я все равно не испугаюсь». Но похитители уже ворвались в комнату и стали искать деньги, а денег не было. Тогда они швырнули узников к стене. «Я думал, что они нас сразу расстреляют. Но вы бы поглядели налицо американца! Я хохотал как бешеный. А что мне оставалось делать?»
Я ему поверил. Он слишком много потерял, чтоб сокрушаться: не раз встречал я в Мексике таких людей, как он, испанцев, иностранцев, лишившихся всего, кроме отчаяния, а у отчаяния есть собственное чувство юмора и собственное мужество. Должно быть, смех тогда и спас их — наверное, невозможно выстрелить в смеющегося человека, убийце нужно ощущать всю важность своей роли. И петушиные бои идут поэтому в сопровождении оркестра, и зрители туда приходят, приодевшись: в широкополых шляпах, в узких брюках. Бандиты отвезли их в горы и запросили выкуп в двадцать тысяч американских долларов. Четыре дня им не давали пить и есть, привязывали к лошадиному хвосту и волокли из одного укрытия в другое, избивали… В конце концов компания их выкупила за четырнадцать тысяч долларов, после чего их выбросили на какой‑то поросшей кустарником пустоши в двадцати пяти милях от дома.
— Кто вас похитил?
— Кристеро.
Значит, то были католики, восставшие против Кальеса. Типичное явление для Мексики, да и, пожалуй, для всего людского рода: во имя идеалов применяется насилие, потом идеалы испаряются, а насилие остается.
Петушиный бой
В воскресный полдень на арене для корриды давали представление родео, но для хорошей труппы в казне у штата не сыскалось средств. Щедро украшенные места для почетных гостей были пусты. Казалось, в Сан — Луисе все делалось вполсилы, и город жил, косясь все время на дорогу в Лас — Паломас (но и при косоглазии нетрудно было многое приметить: проехала машина губернатора Техаса, которого почтили праздничным обедом, промчался в горы распаленный, покрытый пылью и набитый деньгами американец, и даже главный шпион ничтожного, гонимого Родригеса тащился в ту же сторону), все совершалось здесь под знаком близившегося мятежа.
Для боя были отобраны два петуха. Мужчины в вышитых огромных шляпах — величиною с колесо телеги — и в узких полотняных брюках, с пухлыми лицами и мягким взглядом теноров, похожие на персонажей голливудской оперетки с участием Джона Боула, смотрели из‑за загородки. Словно прицениваясь на базаре, они ощупывали петухов и запускали пальцы глубоко под перья; затем прогарцевал кортеж наездников, сопровождавший скрипачей в пестро — клетчатых пледах. Став тесной группкой, как будто для того, чтоб побеседовать друг с другом, и вроде бы не замечая окружающих, они запели что- то протяжное и грустное об увядающих цветочках под тихое повизгивание скрипок. Двое мужчин достали из пунцовых кожаных ларцов необычайной красоты по паре маленьких блестящих шпор и стали алыми бечевками привязывать их к лапам петухов очень неспешно и сосредоточенно. Но это пение и шествие людей и лошадей были всего лишь прелюдией к кровавой суете, готовившейся на песке арены, к боли, увиденной в далекой перспективе, к смерти, разыгранной в миниатюре.
Смерть требует определенных ритуалов. В надежде приручить ее люди придумывают собственные правила, которые необходимо соблюдать: не разрешается бомбить не защищающийся город, и тот, кто получает вызов на дуэль, имеет право выбрать род оружия… В песке были прочерчены три линии — в смерть тут играли, словно в теннис. Кричали петухи, и духовой оркестр гремел на каменных сиденьях; ветер срывал песок и нес через арену, — здесь, среди гор, en sombre [23]было довольно зябко. И вдруг мне стала отвратительна вся эта пантомима, вся эта ложная торжественность по поводу того, что было так естественно, как отправление нужды: мы умираем точно так, как оправляемся, к чему же эти шляпы шириною с колесо, узкие брюки и духовая музыка? Пожалуй, в этот день я начал ненавидеть мексиканцев. Сначала петухов придвинули друг к другу, чтобы они соприкоснулись клювами, потом их развели по внешним линиям, прочерченным в песке, и музыка замолкла. Но птицам не хотелось драться — смерть не желала выступать, и, повернувшись спинами друг к другу, они заковыляли в разные стороны, переставляя лапы, словно на ходулях, из‑за привязанных к ним шпор, но вскоре замерли, поглядывая равнодушно на улюлюкавших, свистевших зрителей, высмеивавших их, как робких или невезучих матадоров.
Их отливавшие металлом клювы вновь свели, как будто для того, чтоб высечь электрическую искру из обнаженных проводов. На сей раз это помогло; их отпустили, и, немедленно порхнув в свободное пространство, они сошлись, чтоб за минуту все окончилось. Заранее было ясно, кто выйдет победителем из этого сражения, — крупный зеленый петух, взмывавший над противником и прижимавший его к песку, точно пушинку, топорщился, словно гигантский ерш. Щуплый свалился оземь и притих, последовал зловещий удар в глаз, в другой, еще, еще, и все было окончено. Мертвую птицу подняли за лапы и подержали так, пока не показалась кровь из клюва, полившаяся узкой, черной струйкой, как из отверстия воронки. Вскочив на каменные скамьи, дети, ликуя, наблюдали за происходившим. День был холодный, начал накрапывать дождь, родео было хуже некуда, актеры всякий раз промазывали, метя в лошадей, и, так как смерть все досмотрели до конца, делать здесь больше было нечего: грянула музыка, и оркестранты кое‑как исполнили финал. Неподалеку, у казармы, маршировали взад — вперед солдаты, поодаль возвышалась церковь Гуадалупской Божьей Матери, и дальше в этом же ряду была тюрьма; гремел трамвай, спешивший в город, и раздавался барабанный бой.
Когда спустилась темнота, я пошел в Темпло — дель- Кармен, чтоб получить благословение. Для чужестранца вроде меня это было как возвращение домой, там говорили на родном мне языке: «Ora pro nobis» [24]. Над алтарем на поразительно серебряном, похожем на капусту облаке сидела Божья Матерь с Младенцем на руках; в стеклянных гробницах, выстроившихся вдоль стен, стояли ужасающие статуи в заплесневелых мантиях. Но все же это был мой дом, тут все было понятно. С трудом переставляли ноги, утомленные работой, босые старики в хлопчатобумажных брюках, и я опять подумал: как можно им отказывать в аляповатой роскоши сусальной позолоты, в запахе ладана или в такой парящей в облаках, прекрасно — отдаленной, чистенькой фигуре? Горели свечи, но неожиданно зажегся венчик лампочек, изображавших нимб над головой Мадонны. Даже если бы это была выдумка и Бога бы не существовало, их жизнь была счастливее с этим далеким, неземным обетованием, оно им приносило больше радости, чем жалкие социальные реформы, крошечные пенсии и мебель, сработанная на заводах. Возле собора на обочине сидели группками индейцы и подкреплялись, свое нехитрое хозяйство они носили при себе, словно палатки, которые раскинуть можно всюду, где придется.
В катакомбах
Я хотел увидеть генерала Сатурнино Седильо, которому город был обязан столь многими благами и бедами. Нельзя было напиться вдоволь, но можно было рассказать детям о Воскресении Христовом. «Католическое действие» располагало большими силами в Сан — Луисе, но следовать ему открыто нельзя было и здесь, за этим надзирал приставленный правительством чиновник, даже священника, организовавшего школы, полгода в них не допускали. Я сидел в Сан — Луисе, добиваясь встречи с Седильо, часами томился в муниципалитете и ожидал звонка из Лас — Паломаса, отвечал на бесконечные вопросы чиновников, твердил, что не намерен просить денег и никому в Мексике не расскажу о состоявшемся свидании, пока в конце концов не получил нехотя данное согласие на встречу с генералом по прошествии пяти дней; тем временем священник познакомил меня с некоторыми плодами своей деятельности. То была революция, совершаемая в духе Нагорной проповеди, измена — творимая под видом обучения семейному бюджету. Мы шли по розовому, узкому и длинному проулку, где были птичьи клетки и лежали дыни, пока не очутились перед дверью, за которой был огромный двор: гораздо больший, чем могло вам показаться с улицы. В маленьких классных комнатах, замыкавших его со всех сторон, девочки занимались шитьем и обучались кулинарному искусству, в одном из классов старшеклассниц приобщали к апологетике. Центральная дверь вела в большую залу, величиной с церковное пространство, свод опирался на четыре древние, массивные колонны. Здесь шел еженедельный урок Закона Божьего для девочек из бедных семей и служанок. Священник обращался с ними ласково, много шутил — тут были катакомбы, где им преподавали самые опасные предметы: учили их любви и скромности. Священник был интеллигентом, доктором философии, получившим степень в Европе, но война облегчила взаимопонимание людей разных умственных горизонтов: все вместе это очень походило на обход окопов командиром, которому солдаты преданы душой и телом. А где‑то в городе за ними наблюдал чиновник — они ведь нарушали конституцию, и это здание могли конфисковать. Священник говорил очень спокойно, ни разу не повысив голос, — он излучал великую уверенность, великую любовь. И тотчас вспоминались политические лидеры с сине — небритыми щеками и пистолетами на бедрах, руководители страны, не покидавшие балконов и думавшие только о наживе, напрочь лишенные какого бы то ни было чувства ответственности. Сидевшие здесь девочки должны были сегодня же вернуться на свою постылую работу, но у них был заслуживавший доверия наставник, они были не одни. Мы прошли дальше — в школу для рабочих, это была одна большая комната, поделенная на классы, предназначавшиеся для всех возрастов: и для детей, и для взрослых. Отцы сидели бок о бок с сыновьями, учились грамоте, счету и начаткам социологии по энцикликам, изобличавшим капитализм и коммунизм. Учительницами были женщины, имевшие правительственное разрешение на преподавание, их католическая вера была тайной.