Уход за животными занимал почти всё моё время. Даже ночью они требовали внимания. Для этого мне каждый раз приходилось в темноте с кормы, балансируя по мокрым и скользким брёвнам, добираться сначала до капитанского мостика, посередине корабля, а оттуда, уже по нагромождённым на носовой части штабелям ценной африканской древесины, до помещения с животными, на самом носу. Волны вздымались со страшной силой и то и дело перехлёстывали через борт, заливая брёвна. Но сколько я не просил штурмана вбить в них пару скоб и протянуть сквозь них канат, за который я мог бы держаться в темноте, он не счёл нужным это сделать. Так что мне зачастую приходилось ползти на четвереньках, и промокал я обычно до нитки. Если бы меня при этом смыло за борт, ни один человек не хватился бы меня до самого утра. Как-то во время одного такого ночного «рейса» я свалился в щель между брёвнами и вывихнул себе ногу.
Примерно возле Азорских островов машина заглохла, и пароход остановился. Пока там что-то чинили, всем желающим было разрешено искупаться. Волнение моря было несильным, но кругом шныряли акулы. Каждого купающегося привязывали за верёвку, а капитан в это время с борта стрелял по акулам, так что они вынуждены были держать дистанцию. Всё-таки я не думаю, чтобы они решились напасть на человека, но полной уверенности у меня, конечно, не было, и поэтому во время купания мне было как-то не по себе. И чёрт меня дёрнул написать из Дакара письмо моим родителям с описанием этого купания! Оказывается, моя мать жутко испугалась и стала упрекать отца в легкомыслии: как он мог меня отправить одного. Я не думал, что она окажется такой трусихой!
Во время той стоянки мы наловили на приманку каких-то здоровенных рыбин размером в человеческий рост, и на обед была вкусная жареная рыба. Но вообще-то с едой становилось всё хуже. Мясо они, оказывается, заложили в рефрижератор ещё за два рейса до этого: его просто невозможно было разжевать. Овощи же у них кончились, и в качестве гарнира подавали только лапшу, гороховое пюре и всё такое прочее, от чего ещё пуще хотелось блевать… Вся команда громко возмущалась по поводу плохого питания; но мне-то приходилось молчать в тряпочку.
Потом вдруг заболел и я. У меня повысилась температура и появились боли под ложечкой. Я совсем пал духом, потому что против болезни всегда чувствуешь себя таким беспомощным. На борту не было не то что врача, даже санитара. Всё это время мне, наоборот, приходилось разыгрывать «лекаря», и поскольку у меня был солидный арсенал разных лекарств, которые мы всегда возим с собой, то я, как мог, врачевал различные болячки у членов команды.
Поначалу я решил, что это малярия. Но ведь во время всего нашего пребывания в Африке мы регулярно принимали атебрин, отчего были уже жёлтые, как померанцы. Кроме того, в любом французском доме, в который вас пригласят обедать, рядом с прибором непременно будет лежать таблетка хинина. Так что вроде бы от малярии мы себя обезопасили. Правда, с тех пор как я сел на пароход, я перестал принимать атебрин, потому что это дикая мерзость! Если, проглотив её, тотчас же не сполоснуть горло огромной порцией воды, горький привкус ещё час будет чувствоваться во рту и отравлять существование. Вполне возможно, что в самые последние дни моего пребывания в Абиджане меня укусил комар, а болезнь разразилась только сейчас, на корабле. Решил вспрыснуть себе пенициллин, однако температура всё продолжала повышаться. С трудом я карабкался по брёвнам с кормы на нос ухаживать за животными. Охотнее всего я остался бы лежать в каюте, но это ведь было невозможно. Тогда я вооружился врачебным справочником, который вытащил из чемодана отца, и принялся его изучать. Я прочёл в нём массу самых дурацких советов и пришёл наконец к выводу, что мне будет очень полезно проглотить большую дозу атебрина. И проглотил её. Как впоследствии выяснилось, порция оказалась чересчур большой.
Когда мы были на широте Лиссабона, я решил послать весточку своим родным, подать какой-то признак жизни. Я ведь знал своих родителей и мог себе представить, как отец, а в особенности мать рисуют себе страшные картины, что меня уже сожрали акулы или что я умер от аппендицита, и меня, завёрнутого в простыню, опустили на дно океана…
На борту имелось две рации, из которых одна была сломана, а именно более мощная. Если бы она работала, по ней можно было бы передать текст радиограммы непосредственно в Норддейх, где находится немецкая трансатлантическая радиостанция. Всё дело обошлось бы в какие-нибудь шесть марок. А так нам пришлось радировать этим маломощным аппаратом на другой корабль, тот передал текст следующему, а следующий ещё следующему, и уже только тот — на французскую береговую радиостанцию, а уж та — в Норддейх. Все расходы по этому делу были с точностью до пфеннига подсчитаны, и счёт за эту телеграмму пришёл на 25 марок! Я ничего не придумал другого и поэтому телеграфировал: «38 широту перевалили, все здоровы, Михаэль». Мои родители наверняка очень обрадовались.
Тем временем становилось всё прохладнее, потому что мы продвигались всё дальше на север. Посудину нашу отчаянно швыряло из стороны в сторону, а у меня не на шутку разболелся живот, и пожелтел я, словно бы на меня напала желтуха. Наконец- то мы вошли в устье Эльбы, но прошла ещё целая вечность, пока мы добрались от Куксхафена до Гамбурга. Корабль в гавань не вошёл, а причалил, не доезжая порта, возле громадной лесопилки, где меня, несмотря на предрассветный час, уже встречал отец и газетные репортёры. Газетчики охотнее всего распаковали бы весь наш багаж, выпустили бы обезьян из клеток, чтобы под открытым небом сделать хорошие снимки. Но об этом не могло быть и речи: дул сильный ветер и было чертовски холодно.
Чтобы дать им возможность хоть что-то поснимать, мы вытащили гигантского питона, который тут же постарался скрыться в ближайшем убежище, которым оказался мой полуоткрытый чемодан. В газетах было потом написано, что это я его так надрессировал, что он добровольно соглашается «идти на место». Кроме того, там утверждалось, что именно этот питон и был той «ядовитой» змеёй, которая укусила меня в Африке (в то время как всем известно, что питон, как, впрочем, и все гигантские змеи, (неядовит!), но что я тут же «проглотил» антизмеиную сыворотку (которую всегда вводят только путём инъекции). В общем — смех, да и только!
Роджер, уже смертельно больной, так обрадовался встрече с моим отцом, что прямо просиял от счастья! Радостно он протянул ему обе руки сквозь прутья клетки. Хороший, добрый малый!
Мы сразу же перенесли животных в отапливаемое помещение и ночью того же дня уехали скорым поездом во Франкфурт.
Меня всего трясло от холода, потому что я был одет всё в ту же «тропическую одежду» и с собой у меня не было никакого пальто. Так что пришлось обрядиться в кальсоны и брюки папиного знакомого, Фокельмана, директора зоомагазина, который весит, кстати, заметно больше центнера. Можете себе представить, как я выглядел в его одёжках! Я мог бы дважды обернуть их вокруг себя, потому что я ведь довольно-таки худой! Правда, отец тут же отдал мне своё пальто, но вид у меня всё равно оставался такой, словно я побираюсь на паперти…
Ночь эту я проспал в спальном вагоне, впервые за долгое время на приличной постели. На другое же утро они потащили меня в больницу, потому что врачи — ужасные перестраховщики, и когда кто-нибудь возвращается больным из тропиков, то самые пустяковые вещи принимают за чёрт знает какие ужасные болезни! Из-за этого мне пришлось проторчать целых три недели в университетской клинике, несмотря на то что вскоре я уже чувствовал себя совершенно нормально.
А вот Роджер, тот через день после нашего прибытия во Франкфурт умер.
Это был самый красивый шимпанзе, которого мне когда- либо приходилось видеть, с его серебристо-серой сединой на плечах, мужественный и смелый зверь, хотя и вспыльчивый, но всё равно высокопорядочный и добрый. С ним прекрасно можно было ладить.
Во Франкфурте его ещё пробовали лечить: делали ему уколы и мучили разного рода снадобьями. Ветеринара он невзлюбил и видеть его не желал. Как только тот подходил к нему, он пытался его прогнать, хотя был уже совсем без сил и едва мог подняться. Но когда он видел моего отца, то из последних сил полз к нему навстречу, поднимался во весь рост и обнимал руками за шею. Он полюбил нас на всю свою недолгую обезьянью жизнь.