Это был 1956 год. Эшелон комсомольцев и молодежи Киева отправлялся на целину. «Вихри враждебные» сменились новой песней. Это была своеобразная передача эстафеты больших дел комсомольцев 20-х годов комсомольцам 50-х.
Некоторое время оба состава, их и наш, шли параллельно, и пассажиры с любопытством разглядывали друг друга, потом очень быстро у обеих сторон возникло естественное в такой ситуации желание обогнать и перепеть. Они нас и перепели, и обогнали, их было гораздо больше, и они умчались дальше, а мы остановились, чтобы вернуться к новому дублю.
Я тогда (и, наверное, не я один) испытал сложное, противоречивое и чрезвычайно сильное чувство. Я, Павка, был взволнован этой встречей. Мне было радостно, что нам на смену пришли такие веселые, сильные, дружные ребята. Я был горд перед Павкой за то, что наше поколение не посрамило их начинаний, их традиций. А в Лановом-актере над всеми другими чувствами превалировало чувство зависти: я завидовал тем, кого мы играли, и завидовал тем, кому был адресован наш фильм, потому что не знал, смогу ли сделать свое дело хотя бы вполовину так хорошо, как они.
И еще почувствовал тогда, как рухнули существовавшие в моем представлении ступени, по которым долго нужно было подниматься моим сверстникам, чтобы догнать товарищей Павки, — мы шли рядом, как те одинаковые составы.
Время съемок фильма совпало у меня с очень напряженными днями занятий в училище, с репетициями «Горя от ума», где мне была поручена роль Чацкого. О том, насколько напряженно приходилось работать, можно судить уже по тому распорядку дня, какой сложился тогда…
С девяти до двенадцати часов дня были ежедневные репетиции спектакля с педагогом И. М. Толчановым. К тринадцати часам я должен был успеть в аэропорт Внуково, чтобы лететь в Киев, где проходили съемки фильма. В 16.00 приезжал на съемочную площадку, и работа продолжалась до двенадцати часов ночи. Затем из Киева летел снова в Москву. Жили мы тогда, как считалось в то время, очень далеко от центра, в районе ныне «Коломенского» метро, поэтому, не заезжая домой, я добирался до училища. Это было уже около пяти часов утра. Меня пускали в гимнастический зал, я падал как убитый на маты, спал два-три часа, а уже в девять часов на репетициях произносил монолог Чацкого:
Как это было похоже на правду, на обстоятельства моей жизни. Даже расстояние, которое покрывал (правда, не за сорок пять часов, а много быстрее), близко расстоянию от Киева до Москвы. И такой жизни у меня было около трех месяцев. Сам удивляюсь, как все это выдержал, как хватило сил. Но в молодости силы восстанавливаются скоро. Думаю, что те утренние росы в деревне, купания, ночные тому же способствовали, ну и, конечно, Павка Корчагин, кем я жил, с кого мог брать пример, кто давал новые и новые силы в жизни, в работе, кто научил меня упорству, терпимости в достижении поставленной цели.
Сразу же после выхода фильма «Павел Корчагин» вокруг него разгорелись острейшие дискуссии — на различных обсуждениях фильма, на страницах газет и журналов. Очень много было разноречивых суждений о нем, кажется, никого он не оставил равнодушным. Никогда не забуду самого первого обсуждения, нет, пожалуй, здесь это слово не подходит — драки вокруг Павки Корчагина в Киевском политехническом институте. Фильм еще не вышел на экран, только что был снят и смонтирован, и нам не терпелось опробовать его на зрителе. Коробки с пленкой перенесли через улицу в институт. Зал был набит до отказа. Впервые я видел, какую ответную волну зрителей может вызвать фильм! Около семи часов после просмотра киноленты шла дискуссия, да еще какая, доходившая чуть ли не до физического воздействия, когда за полу пиджака стаскивали с трибуны одного оратора и вступали в спор другие.
Многие фильм не приняли, считая, что Павка получился излишне мрачен, жертвенен, лишен романтики, оптимизма. «Павел в книге — личность многогранная, а в фильме он одноцветен, в нем больше трагизма, чем романтики», — говорили одни. Им отвечали: «Это героический образ, созданный людьми, которые посмотрели в прошлое, потрясенные подвигом наших отцов». — «Он был наш — простецкий, улыбчивый парень, и все мы были улыбчивые и простецкие, — кричали следующие — и мы любили друг друга, потому что были молоды, а этот ходит какой-то зашоренный, словно святой!» Другие столь же взволнованно отвечали им: «Нам было не до улыбок, не до любви, мы делали великое дело!»
То, что Павку называли «святым», меня, как и режиссеров, даже радовало, значит, зрители почувствовали сверхзадачу фильма, значит, то, что мы хотели донести до них, получилось, мы и создавали образ максималиста, беззаветно преданного своему делу, идее.
Интересны уже сами по себе заголовки статей в печати: «А так ли закалялась сталь?» — спрашивали трое студентов в «Комсомольской правде». «Сталь закалялась не так» — вторили им другие. И далее поясняли почему: «Нет приподнятости, бодрости, раскованности… Где Павел-заводила? Где веселый гармонист, где вихрастый жизнелюб? Ведь комсомольцы двадцатых годов и любили, и женились, и умели жить семьей…» — «А вы что думаете об этом фильме?» — спрашивали третьи. «Нам нравится именно такой Павка, — вступались за фильм те, кто его приняли, — что он заставляет задуматься сегодняшнее поколение, а не слишком ли все легко нам дается, по-настоящему ли мы ценим то, что добыли для нас отцы и деды, не слишком ли мы легкомысленны в жизни?»
Затем включались в дискуссию режиссеры, писатели, критики и так же страстно, взволнованно, категорически. «Грязь, вши, тиф. Ничего светлого. Мы умели радоваться жизни, а не ходили обреченными на страдания», — говорил И. Пырьев. «Да, картина «вшивая», — вступал в полемику Ф. Эрмлер. — Но такова была правда. Пусть молодые посмотрят, какой кровью их отцы платили за то, чтобы сегодня они могли учиться в университетах!» — «Да, жертвенность, да, напряжение духа, да, да, да! — вступала в защиту авторов фильма Л. Погожева. — Традиционный кинематографический паренек из народа, вояка с гитарой и песенкой здесь отсутствует. Но авторы имели право на такую трактовку…» — «В картине есть жертвенность, — писал о фильме драматург Н. Погодин. — Но не надо бояться слов… Ибо если люди чем-то жертвуют и есть жертвы, то как же не быть жертвенности? Из страшного, из выходящего за пределы обычного рождается высокое содержание подвига… Я смотрю на экран, вижу лицо, глаза, весь облик этого человека, и мне в мои годы становится стыдно за себя, стыдно за какие-то свои сетования, неудовольствия, за свое поведение».
Думаю, что несогласие зрителей пятидесятых годов с фильмом тоже в какой-то степени было оправданно. Новая молодежь жила и училась, работала не в условиях двадцатых годов, и сухим аскетизмом ее трудно было увлечь. Так что все эти споры вокруг фильма, согласия и несогласия с ним, вероятно, закономерны. Все зависело оттого, как, с каких позиций, какого жизненного опыта посмотреть на то, что происходит в фильме. Конечно, отказ авторов фильма от пересказа судьбы Корчагина, отказ от показа юношеского романтизма героя, лирической темы — все это и не могло не вызвать возражений многих зрителей. Но не зря же в финале фильма Корчагин спрашивает: «Вспомнят люди про это или не вспомнят? Может, найдутся, которые скажут: не было этого? Не спали вповалку, не мерзли, не кормили вшей?.. Пусть помнят, пусть все помнят, как мерзли, голодали, холодали, все, все, все!..»
Создатели фильма поставили перед собой более локальную задачу, чем экранизировать весь роман «от и до», сосредоточив внимание на одной главной теме романа — трудового подвига комсомольцев двадцатых годов. И эта задача, мне кажется, была выполнена. «Вчера мы всей бригадой смотрели по телевидению картину «Павел Корчагин», — читаю одно из многочисленных писем, какие получал после выхода фильма. — Картина кончилась, а мы сидим. Молчим. До чего же сердце у нас расшевелило. Это такой фильм, что хочется сделать самое трудное, самое нужное…» Вот он, ответ на вопрос, нужен ли такой герой, имеет ли он право на жизнь.