— От этого никуда не уедешь, Феня, — сказал он.
— Ты о чем?
— О том самом.
Не воспользовался Фениным советом Авдей, не уехал в город — и не только потому, что чувствовал: говоря так, в действительности-то Феня вовсе не хотела, чтобы он уезжал; не покинет он Завидова главным образом потому, что это просто свыше его сил. С того вечера он стал наведываться в дом Угрюмовых так часто и задерживаться там так долго, что через какую-нибудь неделю по селу сначала пополз робко и неуверенно, а потом уя «побежал, набирая силы и стремительность, облачаясь в новые подробности, слушок: «Авдей-то с Фенюхой, слышь, того…» Такое говорила какая-нибудь одна, другая сейчас же подхватывала: «Быстро она забыла и про своего Филиппа Иваныча, и про энтова лейтенантика!» Третья притворно сокрушалась: «И в кого такая беспутная пошла, про мать и отца ее никто слова худого не скажет, а эта!..»
У колодезных журавлей сбивались и подолгу задерживались бабьи станицы. Женщины, как уж водится на селе, то подымали коромысла с полными ведрами на плечи, будто вспоминали, что надо торопиться, что дома их ждут срочные дела; то, удерживаемые другой, более важной причиной, вновь ставили эти ведра на землю. В осуждении Фениного «проступка» больше усердствовали те, у которых мужья или женихи вернулись с войны, — эти просто кипели в ярости, будто не Авдея, ни одной из них в отдельности не принадлежавшего, а их нареченных завлекла Феня Угрюмова в свои любовные сети.
Иную позицию занимали солдатские вдовы и вообще одинокие женщины, которых на селе и без войны было предостаточно. Защищая Феню, они таким образом защищали и себя, потому как со всякой из них мог случиться подобный грех. Роль самого страстного и речистого Фениного адвоката взяла на себя, как и следовало ожидать, Мария Соловьева. Ораторский ее дар словно бы только и ждал такого часа.
— Что вы срамотите бабу, которой вы и в подметки-то не годитесь! — обрушивалась она на Фениных хулитель-ниц, грозно упершись руками в крутые и упругие свои бедра, на коих почему-то нисколько не сказался этот голодный сорок седьмой год. — Вот ты, Антонина! — выхватывала она из толпы горящими глазами Непряхину. — Орешь на все село, как, скажи, оглашенная! Аль она твоего зас…ного Тишку увела?! Да кому он нужен! Я и то — сама, поди, знаешь — давно на него начхала. Это в войну он за мужика сходил, а теперя — только плюнуть и растереть! — И Мария сопроводила эти слова выразительным плевком, который столь же выразительно растерла на земле подошвой резиновой галоши. — Так что зря ты, Тонюха, убиваешься!.. Что же, по-вашему, Фенька не человек? Разве она виновата в том, что двух мужиков ее война забрала и позабыла вернуть?! Эх, вы, — поворачивалась разъяренным лицом к другим женщинам, — забыли, как в войну-то всех нас она выручала?! Кому дров привезет, кому соломки, кого добрым словом в горе поддержит?! «Феня, милая, помоги! Феня, родненькая, выручи!»— не ваши ли это были речи! И Феня помогала и выручала! А теперя вонзились в нее своими злыми зуби-щами и терзаете, как собаки голодные. И было бы за что! А то так, за здорово живешь. Он кто вам, энтот Авдей? Муж аль полюбовник? Никто на ваших мужей не зарится. Ухватились за их… прости «господи!.. ухватились, говорю, за мужнину ширинку и дрожите, боитесь, как бы кто не отнял!..
В толпе обязательно находилась такая, которая спешила на помощь Соловьевой.
— И не говори, Маша! — подхватывала она сочувственно, указывая глазами на редких счастливиц, дождавшихся наконец своих возлюбленных. — Пригрелись под мужниным бочком и отвернулись от своих же подруг, с какими вместе всю войну горе мыкали, быкам хвосты крутили да возле старых тракторов пупки надрывали! Побывали бы они на нашем месте, — подушки-то не просыхают под головами, проплаканы наскрозь, всю-то ноченьку глаз не сомкнешь, ворочаешься с боку на бок, все Думаешь: где же ты, родимый, почему не возвернулся вместе с другими, где сложил ты свою головушку?.. Вскочишь на ноги нп свет ни заря — корову надо подоить, проводить в стадо, напилить и наколоть дров, чтобы детишкам хоть по одной черной лепешке испечь. Возьмешься за пилу, а она для одной-то руки вдвое длиннее кажется, а топор — тижелыпе… — Женщина умолкала на минуту, а потом, решившись, пускала в дело главное свое, сокрушающее оружие — Вы уж, бабы, помалкивайте! Не все вы были праведницами, когда в сорок третьем годе военные в нашем Завидове стояли…
Разумеется, такая концовка действовала на односельчанок неотразимо-отрезвляюще. Теперь они вспоминали вдруг о совсем было позабытых ими ведрах, поднимали коромысла на плечи и, торопясь, направлялись к своим избам, а победившие их в словесной перепалке Мария Соловьева и ее союзницы — к своим. Завидово на какое-то время погружалось в затишье.
Надо сказать, что бабье судилище Феня переносила, в общем-то, легко (бабы, думала она, на то и бабы, чтобы промывать косточки своим ближним), куда сложнее было с родными. Правда, Леонтий Сидорович, заваленный по самую макушку множеством колхозных дел, пришедших за войну чуть ли не в полное расстройство, будто ничего такого и не слышал про свою дочь; возвращался он домой с первыми петухами, а с третьими уже подымался и уходил в правление, — на разные намеки отмалчивался, будто и не понимал, о чем это толкуют люди. Другое дело мать. Подстегнутая Авдотьей, Аграфена Ивановна сразу же взяла ее сторону, и теперь пожилые эти женщины атаковали Авдея и Феню уже вдвоем, сообща. Очень скоро к ним присоединилась и Матрена Дивеевна Скворцова, прозваппая Штопалихой за то, что когда-то была великая мастерица штопать прохудившиеся шерстяные носки (со всего Завидова несли ей таковые для починки и получали их обратно «лучше новых»). Появление на боевой арене Штопалихи немало удивило Феню. Повстречавшись с ней как-то лицом к лицу, Феня спросила, стараясь быть как можно спокойнее:
— Ну тетка Авдотья, ну мама моя, их еще как-то можно понять, а тебе-то, Дивеевна, чего от нас нужно?
— Ничего мне от вас и не нужно. Только мать твою жалко, Аграфену, кума опа мне ай нет?! — ответствовала
Матрена Дивеевна, пряча от Фени глаза. — И тебе, девка, не грех бы подумать об матери с отцом. — И Штопа-лиха, обогнув Феню, быстро пошагала своей дорогой.
Матрена Дивеевна, конечно, слукавила, сказав такое Угрюмовой. Была у нее и своя прямая корысть, и притом немалая. Феня, обороняясь, почему-то совсем потеряла из виду Наденку Скворцову, восемнадцатилетнюю и единственную Штопалихину дочь, которую, как и многих ее сверстниц, осиротила война и которая заканчивала теперь в районном центре курсы колхозных бухгалтеров.
Узнав из первого Авдеева письма, что сын ее жив и скоро вернется в Завидово, показывая драгоценную эту бумагу Штопалихе, Авдотья Степановна как бы невзначай обронила:
— Вот, Дивеевна, и жених для твоей Наденки!
— Да что ты, Степановна! — замахала рукой Штопа-лиха.
— Неужто старый для нее? На каких-нибудь…
— Не о том я, Авдотья! Разве твой Авдей возьмет сироту, бесприданницу мою, да еще и деревенскую? Его, поди, в городе краля ждет не дождется.
— Нету у него, Матрена, никаких краль, не успел заиметь — война помешала. Ежли повести дело по-умному да по-хорошему, глядишь, и столкуемся, породнимся. Конешное дело, мой Авдей не простой колхозник, городским стал, грамотным шибко, да и Наденка твоя будет не чета другим — бухгалтерша, одна на все село!.. Боюсь я только, грешница, Феньку Угрюмову. Пишет и ей он письма — вот навязалась на мою шею, головушка моя горькая!
— Да ведь она вам родня, — вкрадчиво, осторожно напомнила Штопалнха.
— То-то и оно, Дивеевна! Слыхано ли, чтобы на двоюродной племяннице женились! Да за такие-то дела на том свете…
Авдотья Степановна не уточняла, что бывает на том свете за такие дела, но Штопалиха знала про то не хуже своей собеседницы.
Словом, Матрена Дивеевна вместе с Авдотьей Степановной и Аграфеной Ивановной составили некий триумвират по части гонения глубоко затаившейся с довоенных еще времен и вот теперь вырвавшейся наружу Фениной любви. Они установили за влюбленными что-то вроде негласного надзора, дежурили по ночам в местах, бывших у них на подозрении, а утром где-нибудь за околицей либо на выгоне у пруда, где обычно завидовцы провожают коров в стадо, делились увиденным или услышанным между собою.