— Выбрось ты эту пакость.

Однако за Павлика вступился долго молчавший и посуровевший дядя Коля:

— Пускай сохранит — для памяти. Может, сгодится когда. Мало ли чего бывает на земле. Спрячь, спрячь, сынок!

Тишка, спавший в тракторной будке, вмиг разбуженный близким разрывом, похоже, еще не успел оправиться от потрясения; зябко ежась, пряча чернявую свою голову в плечи, он все время твердил: «Мать их… от мать их!.Это бормотание он и унес с собою опять в будку, нырнул в нее, как суслик, и не показывался больше до темноты. Ушли к быкам и коровам женщины. Дядя Коля сказал тихо, осипшим от волнения голосом:

— Испортил борозду, негодяй…

— Он все испортил, — проговорила Катерина Ступ-кина.

Она одна только и оставалась еще у воронки и по-прежнему глядела на ее дно скорбными глазами.

Наступившую тишину постепенно стали заполнять привычные степные звуки, те, что не слышит, не замечает сеятель, как не замечает он и своих движений, веками выверенных, нужных и важных, как биение здорового сердца. Перво-наперво вовсю заработали притихшие было неутомимые степные молотобойцы — кузнечики; густо, пружинисто загудел шмель, выбирая, в какой бы из бесчисленных цветков погрузить свое желтовато-черное мохнатое тело; где-то у Большого мара несколько раз кряду просвистел, поднявшись у своей норы столбиком, сурок; различим стал до того неслышный сытый шелест пшеничного колоса; сухо захлопалп шершавыми лопоухими листьями поспевающие подсолнухи; над ними уже носились серым облаком, едва видимым в разогретом воздухе, воробьи, их чулюканье смешивалось с шелестом листьев. Сочный хруст разрезаемых лемехами кореньев, шорох переворачиваемой земли, возгласы женщин и щелканье кнутов так же незаметно и привычно вливались в остальные звуки, делались их неотъемлемой частью. Степь опя1ъ стала такой, какой из века в век ее знал и любил сеятель.

Настя Вольнова, сволакивавшая своим «универсалом» соломенные кучи из-под комбайна, с поздней августовской темнотой вернулась к тракторной будке, где уже готовились к ночевке старшие ее подруги. НаСтя долго умывалась возле деревянной бочки, и ее усердие в конце концов былб вознаграждено: из черного круга воды вдруг выглянуло и озарилось призрачным светом луны ее милое, почти детское личико с ярко заблестевшими глазами и зубами. Встряхнув мокрыми на концах косами, девчонка направилась было зачем-то в будку, но была остановлена непривычно строгим, предуйреждающим о чем-то недозволенном для нее, Насти, и все-таки как бы виноватым голосом Фени:

— Не ходи туда, Настя!

Расширившиеся в недоумении глаза девушки остановились на старшей подруге, Та снизила голос почти до шепота и теперь уж не требовала, а просила!

— Не ходи.

Феня приблизилась к Насте, обняла за худенькие плечи, подвела притихшую и напуганную к небольшой копне свежей соломы и усадила рядом с собой на своей постели. Развязала узел — на темном платке бело обозначились четыре яйца, ржаной хлеб Настя услышала задрожавшими помимо ее воли ноздрями. Она очень хотела есть, но все-таки сказала:

— Что ты, Феня?! У меня, чай, своя еда…

— Нету у тебя никакой еды. Не ври. В обед еще все слопала. Ешь!

Настя покраснела, но при свете месяца этого нельзя было увидеть. Разбив яйцо об острое свое колено, она запрокинула голову и по-сорочьему выпила его. Облизнулась и совсем уж по-детски шмыгнула носом. Теплая волна нежности, жалости и любви одновременно накатилась на Фенино сердце:

— Родненькая, сестренка моя! Чистая моя! — Последние два слова вырвались у нее с душевной болью и дро-жыо. Боясь, что на глазах объявятся слезы, отверпулась и поглядела на будку — теперь уж сама — с крайней досадой и горьким недоумением. Подумала: «Зачем ты, Мария, делаешь, сотворяешь такое? Зачем?!» И, как бы почуяв, чем мается ее подруга, в дверях будки появилась Соловьева. Застегивая кофту и спускаясь по ступенькам на землю, Маша говорила:

— Господь напитал, никто не видал. Слава ему, милостивцу и заступнику нашему! — Сказав это, с хохотом повалилась на трактористок, принялась щекотать, приговаривая: — Ну, ну, что хари воротите? Вы ж не знали, чем мы там… Можа, искались. Ведь завшивели мы тут. И боле всех — Тишка. Измучился, сердешный, с нами вконец.

— Молчи, бесстыдница! Не видишь, ребенок совсем Настёнка-то. А ты что вытворяешь?

— Федору моему небось все расскажешь? — голос Маши сделался враждебным. — Ну и рассказывай! Да не жди, когда вернется, пиши сейчас. Запомни адрес: полевая почта…

— Перестань!

— Ну и ты оставь меня в покое. Сама знаю, что делаю. И за Настю не беспокойся, не испорчу, не прокаженная.

— Ты хуже прокажённой.

— Ну и пусть.

— Дура ты, дура, Машуха! Убила бы я тебя! — Феня кивнула на будку. Прикрыла при этом своими руками Настины уши. — Вот увидишь, кастрирую собственноручно. Подкрадуся как-нибудь к сонному и…

Маша громко расхохоталась.

— Давай, Фенюха, я за ноги его подержу.

— Хорошо, договорились. А теперь уходи от нас.

— Что, опоганилась?

— А ты думала? Уходи, уходи за копну. Чтобы и духу твоего тут не было.

— Тоже мне праведницы отыскались. Ну и дьявол с вами. Берегите свое богатство неизвестно для кого. У Настёнки хоть Санька есть, а ты, Фенюха, кого ждешь?

— Знаю кого. Иди, иди! — Феня поглядела вслед уходящей, сладко потягивающейся и позевывающей подруге, крикнула вдогонку зло и торжествующе: — Я-то дождусь, а вот ты!..

Феня повернулась лицом к притихшей, затаившейся, сжавшейся в комочек Насте, прильнула щекой к мягким ее, пахнущим керосином, чуть курчавившимся волосам и, будто оберегая от близкой беды, крепко прижала к себе и теперь слышала, как часто и напуганно стучит где-то рядом ее сердечко. На золотистой соломе, у девичьего изголовья, заметалась серая рваная тень вылетевшей на промысел совы. Чуя ее, под соломой беспокойно завозились полевые мыши, пискнули и умолкли, затаились. Настя плотнее прижалась к Фене, ткнулась маленьким холодным носишком своим в Фенино ухо, горячо прошептала:

— Я очень, ну очень, очень тебя люблю, Феня!

— Хорошо, ну, а теперь поспи. Скоро светать начнет. А если не хочется спать, давай споем песню.

— Давай! — обрадовалась Настя. — А какую? — И вдруг предложила: — Про ивушку, а, Фень?

— Про ивушку так про ивушку. Эх ты, пйчужка моя беспокойная!.. Ну что же, попробуем. — И Феня запела глубоким, грудным, бархатным голосом, будто специально созданным для грустных девичьих песен:

Ивушка, ивушка, зеленая моя,

Что же ты, ивушка, незёлена стоишь?

Настя сейчас же присоединилась своим робким и дрожащим, как струна:

Иль частым дождичком бьет, сечет,

Иль под корешок ключева вода течет?

Было уже за полночь. В пустынном небе одиноко висела молчаливая, как всегда, загадочная луна, где-то далеко урчали тракторы, а тут лились и лились звуки старинной, забытой было, но в последнее время вновь воскресшей почему-то песни:

Девица, девица, красавица душа,

Что же ты, девица, невесела сидишь,

Али ты, красавица, тужишь о чем,

Али сердце ноет по дружке милом?

Глаза Фени теперь были темным-темны и, устремленные вверх, влажно светились, как два глубоких ночных омутка. От тревожного, напряженного их свечения у Насти сжималось сердце, и она торопилась начать новый куплет:

Ивушка, ивушка, на воле расти,

Красавица девица, не плачь, не тужи!

Не срубят ивушку под самый корешок,

Не разлюбит девицу миленький дружок.

Феня вдруг нахмурилась, потребовала:

— Ну хватит, Настя. Спать, спать!

12

Голодно в семье Угрюмовых, голодно во всех домах, голодно в бригаде. Ржаные колючие галушки в постной, без единой масляной крапинки воде — весь приварок трактористок. Правда, приносили из дому что ни что с собою: яйцо там, огурец, ломоть черного, колючего, как и галушки, хлеба, глиняный кувшинчик квасу для луковой окрошки — тем и сыты. Правда, однажды Тишке, вообще-то не слишком предприимчивому человеку, удалось изловить валушка, и тогда на поле у девчат был пир на весь мир. Тишка ходил гоголем, нимало не терзаясь совестью по поводу того, что добыл баранчика не совсем законным способом и отнюдь не в своем стаде. Ему хорошо была известна пословица, составленная мудрыми дедами специально для такого вот случая: «Не пойманный — не вор». Теперь бригадир мог легко обороняться ею. Да и не для себя Тишка, укрывшись в овраге, днями просиживал в ожидании той минуты, когда животина отобьется малость от стада и окажется в роковой для себя близости от засады. Вероятно, разматерый волк и тот подивился бы, с какою ловкостью и с каким редкостным проворством управился этот невзрачный мужичонка с довольно-таки крупным бараном. Ничего, что потом у него тряслись руки и ноги, а самокрутка тыкалась в губы противоположным концом, — дело сделано, девчата поели на славу, а державшийся на чем-то весьма непрочном бригадирский авторитет Тишки получил теперь существенную опору.