— Да перестаньте выть! — прикрикнул на них Авдей. Живой он. Видите, дышит! Оглушило только.

Женщины примолкли. Не послушалась одна лишь Мария — продолжала вопить, причитать над Тишкою, как над Покойником:

Разу мильный ты наш Тишенька! На кого же ты нас спокинул… Бывало, глянем, как ты идешь по полю-то-о-с>-о!..

Штопалиха сейчас же перебила ее:

А ты б, хабалка, с твоей подружкой помене на чужих-то мужиков заглядывались!

— Авдей, Пишка, Павел и еще двое парней-трактористов, схватившись за животы от подступившего так некстати смеха один за другим убежали за будку.

От новых громовых раскатов Штопалиха испуганно закрестилась, а Тимофей Непряхин широко распялил глаза и с удивлением посмотрел сперва на плачущих женщин а потом на грохочущее громами небо. Его наконец; подхватили и под проливным дождем, хлынувшим из разверзшихся небесных хлябей, унесли в будку. Там Тишка окончательно пришел в себя, присел на краешке дощатого настила, который служил трактористам общей кроватью, пересчитал глазами всех, кто был в будке; сам того не замечая, подмигнул Марии Соловьевой, ни капельки не смутившейся от этого подмигивания, принялся ощупывать себя, шевелить ногами, руками и тут только сделал печальное открытие: правая рука не подчинялась, висла тяжелой плетью. Но и тут не пал духом, подмигнул уже всем женщинам сразу, сказал с притворной печатью:

— Рука-то подымется… — он опустил озорные свои очи долу и скользнул ими по тому месту, о котором вспоминается обычно при иных обстоятельствах и отнюдь не прИ всем честном народе.

Нина и Таня вспыхнули, прыснули из будки. Мужички расхохотались, а Штопалиха взъярилась:

— Типун те на язык, Тимофей! Девчонок бы постыдился? Греховодник, вот господь бог и наказал тебя, покарав непутевого!

и «пря: шн не растерялся. Спросил с неподдельной обидой:

— Эт ты за што же меня костеришь, Дивеевна? О чем ты? Ьедь я вовсе не про то, об чем ты сейчас подумала.

Знать, грешила многонько в молодости, вот и веждится тебе это самое… А я что, я ничего… Я про ногу левую, она тоже что-то того… — Он шевельнул этой ногой, очень натурально ойкнул, заключив: — Вот видишь, а ты, Матрена Дивеевна, черт знает о чем.

Ноги Тишкины были в полной исправности, а рука так и не поднялась. Освидетельствовавший ее районный хирург Чупиц, славившийся своим искусством на всю область, не оставил никаких надежд — так в Завидове к инвалидам войны прибавился еще одип, получивший увечье на трудовом фронте. Примирившись в последнее время с Пишкой, Непряхин говорил ему:

— Теперь нас с тобой и подавно водой не разлить. Уравняла нас жизня по всем своим статьям.

Нет, однако, худа без добра. Несчастье с Тишкой предотвратило другую беду: Епифан не решился в тот день, а точнее, в ночь после того дня, учинить заготовленную было им расправу над Павлом. Неизвестно только, насовсем-ли оставил в покое Угрюмова-младшего или опять отложил исполнение своего жуткого замысла на иное время. Тишка же, разговаривая с приятелем, не во всем был прав. Жизнь хоть и поравняла их, но все-таки не по всем статьям: за утраченный на войне глаз Пишке была назначена пенсия как инвалиду второй группы, а с определением таковой Тишке, лишившемуся правой руки, что-то не торопились. Фене кто-то сообщил, что виноват Санька Шпич, который был не только председателем сельсовета, но и членом правлепия колхоза; будто бы он настоял на том, чтобы годок-другой погодить с назначением пенсии Непряхину, что рука его «отойдет», а за год-другой ни с ним, ни с его семьей ничего худого не случится: две дочери работают в колхозе, жена, Антонина, при полном здоровье, — прокормят. Со Шпичем не соглашались. Апрель, тот не стерпел, сплюнул на пол и ожесточенно растер подошвой сапога плевок, будто это был уж не плевок, а сам Санька Шпич. Старый председатель колхоза Леонтий Сидорович Угрюмов, понимая, что дни его председательства сочтены, что не нынче-завтра его сменит на этом посту молодой и энергичный Точка, которого уже дважды вызывали в район на какие-то переговоры (Леонтий-то хорошо знал на какие), не находил в себе сил спорить с настырным и прилипчивым, как репей, Шпичем и согласился отложить решение пенсионных дел, в том числе и Тишкиного дела, до общего собрания. Вот тогда-то Феня и надумала поговорить с председателем сельсовета, с Санькой, стало быть, Шпичем, один на один. Поутру, увидев из окна своего дома, что тот проследовал в свое «присутствие», как однажды выразился Максим Паклёников, она быстро оделась и минут через пять оказалась в Совете.

Санька Шпич уже сидел за столом и даже не поднял на вошедшую своей важной, отягощенной какими-то государственными думами головы. Федосья Леонтьевпа, прн-близясь к нему, начала, как бы продолжая не законченный между ними разговор:

— У них восемь ртов. Тимофей теперь не работник. Антонина с Нинухой не прокормят шестерых. Как же можно тянуть с пенсией…

Санька недовольно ворохнулся в своем кресле, заворочал шеей, будто за воротник ему кто-то насыпал сенной трухи:

— Не совалась бы ты в чужие дела, Федосья. Бригадирствуешь над женщинами — и бригадирствуй на здоровье (Феня к тому времени уже возродила женскую тракторную бригаду), а в чужие…

— В чужие? — От удивления темные брови Угрюмо-вой встали торчком. — Это какие же они чужие?.. Дети сиротами остались, хоть и при живом отце. А ты чужие?! Сейчас же поеду в район. Там найдут на тебя управу.

— Опять жаловаться? Валяй, валяй, это по твоей части. Только меня не застращаешь! У самой рыльце в пушку. Чужую семью, ячейку общества, рушишь! — Шпич хорохорился, но все-таки под конец сбавил тон: — Сказал, подумаем. Чего еще тебе?

Феня посмотрела на него долго и пристально, будто впервые видела, помолчала, потом тихо, каким-то измученным голосом заговорила:

— А ведь ты больной, Санька! Ты, Сань, снаружи только навроде здоровый, а внутрях больной. Ежли к чужому горю глух — больной, зиачпт, ты… — Видя, что Шпич собрался подписывать стопку отпечатанных под копирку каких-то бумажек, обронила с досадой: — «Дорогой товарищ»… Всем, поди, вот так-то? Какой уж там дорогой, коли под копирку? Я б такую бумажку и читать не стала! Поздравил, называется! С праздничком!.. Эх, Саня, Саня, гнать бы тебя отсюда поганой метлой, чтобы не позорил Советскую-то власть! И как только Настя живет с тобой, терпит тебя такого!.. Да ты не тычь в меня твоими пальцами, не боязливая!

Санька поспешно упрятал под стол двупалую руку:

— Ну и ты полегче! Тоже мне хозяйка отыскалась — лезет во все дыры! Чего доброго, антисоветчипу еще мне присобачишь. Иди и занимайся своим делом, а мне не мешай!

— «Своим»? А это разве не мое?.. Ты еще и глупый, Саня, ох, какой же ты глупый! — Феня безнадежно махнула рукой и направилась к двери. Немного задержалась там, повернулась опять лицом к Шпичу, вымолвила спокойно, твердо, как давно выношенное, созревшее на сердце: — А ты, Саня, и есть тот самый, как ты сказал, антисоветчик, ежли людская боль не стала твоей болью, — и, трудно переведя дух, шагнула за порог.

Мимо нее, бешено сверкая глазами, бросился в настежь открытую дверь Авдей Белый. Он шагнул к пред-седателеву столу и раздельно, с большими паузами, с предельной выразительности четкостью расставил многообещающие слова:

— Ты… вот что… Шпич… Если еще раз обидишь Феньку, пеняй на себя. Повыдергиваю ноги и выброшу на съедение псам. Понял? До сви-да-ньица, товарищ Шпич!

Авдей выскочил на улицу, чтобы присоединиться к Федосье Леонтьевне, но не увидел ее. В недоумении пожал плечами: «Куда бы это она?»

Решение встретиться с Надёнкой Скворцовой и поговорить с глазу на глаз созрело у Федосьи Леонтьевны давно, только вот исполнить его до сих пор никак не удавалось. Нельзя сказать, чтобы у нее не хватало смелости, — просто что-то мешало этой встрече. Впрочем, сама-то Федосья хорошо знала про это «что-то», да не хотела открываться даже перед собой. Все объяснялось проще простого: она боялась повредить своим отношениям с Авдеем. Вдруг Надёнка взбунтуется, подымет шум не только на все Завидово, но и на весь район, — от нее ведь всякое можно ожидать, эта ни перед чем не остановится, пойдет напролом. Не всегда сильный духом, переменчивый в настроениях, Авдей может оробеть, чего доброго, вернется опять под Штопалихину крышу, и, глядишь, навсегда. Вот что сдерживало Феню. Однако и оставить все, как оно есть, она не могла: Авдей ходил теперь в ее дом не только по ночам, но и днем, никого уж не таясь. Правда, чтобы мать его, Авдотья Степановна, не слишком бунтовала, пзредка оставался на ночь под родительскою крышей. Все же остальное свободное время отдавал ей, своей Фене, Фенюшке, как звал ее в томительно сладкие минуты их близости. И это чревато было взрывом: горячее, сухое его дыхание уж явственно чуялось в воздухе. И надо было не ждать, когда беда сама припожалует к тебе, настигнет внезапно, а выйти ей навстречу, упредить, сразиться с ней на ближних подступах к твоему дому.