— Сплетни это, мама! Нужна мне их Нинка!

— Ты, сынок, все-таки поосторожней. Не дай бог…

— Сплетни, говорю! — осерчал Филипп и, помедлив, вдруг спросил: — Дядя Авдей приходил?

— Приходил. Но это уже не твоя печаль.

— Моя. Увижу — убыо. Так и передай ему.

— А ты начинай с меня, сынок… — Феня подняла голову с глазами, полными такой человеческой муки, что Филипп не выдержал — бросился к матери:

— Мама, мама! Какая же я сволочь!.. Ма-ма! Прости меня… Ма-ма-а-а!

А неделею позже провожала она своего Филиппа в армию. Полевой осенней дорогой, то пропадая в балках, то вновь появляясь, шли завтрашние солдаты. Прощаясь с ними, поля как бы принахмурились, горбились раскиданными повсюду ометами соломы и овинами сена. Они, ребята, еще не в строю и потому одеты кто во что горазд, по-домашнему. Шагали беспечально; веселые, озорные их лица были открыты всем встречным ветрам. Шли в окружении пестрой толпы девчат. Филипп, высоченный — в отца вымахал! — и пламеннокудрый, идет впереди всех. Лицом к пему, пятясь задом и пританцовывая, бойкая, отчаянная Нинуха Непряхина напевала:

Я девчонка небольшая,

Но могу надеяться:

Мой ыиленочек большой,

Ростиком поделится.

Перехватив ревнивый взгляд Тани, завела другую частушку:

Мы с подружкою вдвоем Полюбили одного,

А он ходит и боится,

Как бы не было чего.

Видя, что ей не удалось снять Таниной ревности, махнула в ее сторону рукой и запела отчаяннее:

Ох, залетка дорогой,

У нас с тобою два пути:

Мне, девчоночке, учиться,

Тебе в армию идти.

Таня, покраснев от гнева, набралась решительности, выскочила вперед и, теспя Нину Непряхину в сторону, начала петь, а сама только что не плачет:

Белая березонька Не пилится, не делится.

На меня, мой дорогой,

Можно понадеяться.

Однако Нина и не думала сдаваться. Отталкивая Таню, загорланила, не спуская светившихся отчаянным огнем глаз со смеющегося Филиппа:

Ой ты, Филя, мой Филек,

Василечек голубой!

Тракторист зажег сердечко Мне, девчонке молодой.

Кругом поле, кругом поле,

А во поле трактора.

Неужели я не буду Трактористова жена?

Таня отступилась, отошла в сторону и семенила теперь сбоку дороги, совершенно убитая. Филипп подбежал к ней, подхватил на правую руку, а на левой руке у него тотчас же оказалась Нина. Нес их, брыкающихся, и хохотал на все поле, прекрасный в этот, может быть, самый беззаботный миг в его жизни.

— Филипп, дай хоть мне одну! — крикнул Андрейка Тверсков.

— Ни за что! — проорал на весь белый свет счастливый Филипп.

В Краснокалиновске (так, по упрямому ходатайству Кустовца, был переименован районный поселок, который совсем недавно заботами того же настырного Кустовца был пожалован статутом города) девчата остались табуниться на центральной площади, против военкомата. Таня и Нина размахивали друг перед дружкой руками, что-то доказывали, продолжая, видимо, начатый еще в дороге бескомпромиссный спор из-за Филиппа. Тем временем в кабинете военкома Феня просила:

— Поскорее бы вы их, товарищ майор…

— Первый раз вижу, чтобы мать торопилась расстаться с сыном, — дивился ее словам тот.

— А вы гляньте в окно, товарищ майор. Видите, что там творится?

— А-а-а! — понимающе воскликнул комиссар. — Не поделили, стало быть. Знакомая для нас картина. Придется поспешить. Не то и вправду подерутся эти горячие молодки… А вы еще о чем-то хотели спросить, Федосья Леонтьевна?

•— Далеко ли Филиппа-то моего?

— Вот этого я вам не скажу, Федосья Леонтьевна. Сами понимаете — секрет. Военная тайна.

— Понимаю, — сказала Феня, пригорюнившись. — Не за границу ли?

— Нет, не за границу, а на границу… Фу, черт, вот и проболтался. Одним словом, далеконько, Федосья Леонтьевна. Это единственное, что я могу вам сказать.

В Завидово Феня возвращалась пешком вместе с девчатами. Теперь Таню и Нину было не узнать. Давешние враги шли обнявшись, тихо уговаривали одна другую, не замечая при этом, что больно задевают материнское самолюбие тети Фени.

— Да ну его, чтобы убиваться о нем так! — решительно объявила Нина.

Таня поддержала:

— Других, что ли, ребят нету? Правда, Нина?

— Правда, правда, Таня. Подумаешь, зазнайка!

— А куда его, Нин, не знаешь? — спросила вдруг Таня, опустив грустные большие свои глаза.

— Не знаю, — ответила Нина, пытаясь заглянуть в лицо подруге. — Ты чего это надумала? А ну перестань! Реветь еще из-за таких!..

Феня улыбнулась, подошла к ним, обняла сразу обеих, расцеловала, светясь вся, ту и другую, сказала:

— Доченьки вы мои милые! Славные мои! Сердечко-то у вас золотое!

— Что вы, теть Феня, мы, знаешь, какие злющие! — возразила Нина.

— Знаю, знаю, Нинуха, ты девка с характером, а Таня — воск. Хотите на трактористок учиться? Ребят-то надо кем-то заменить! Опять тракторную бригаду возродим. Ну как?

— Да мы с радостью, теть Феня! — живо отозвалась Таня.

Феня скосила глаза на ее тонкие пальчики с накрашенными ноготками.

— А не жалко будет с красотой-то расставаться? — Феня взяла Танину руку и перебрала на ней пальчик за пальчиком.

— Нисколько! — заверила та.

— Ну хорошо, погляжу.

21

Как ни уговаривал Марию вернуться к нему, как ни клялся Федор, что простит ее и ни разу не попрекнет изменой, плакал и божился, почти полный кавалер солдатского ордена Славы, уверял, что будет любить ее до гробовой доски, что руки его отсохнут, ежели он подымет их на нее, — не пришла в свой же дом гордая баба. На его заверения ответила холодно и трезво:

— Ты, Федя, хороший. Знаю, что простишь. Да я-то не смогу простить себе. Не стою я тебя, Федяша. Развяжи себе руки и сердце — ищи подругу. А про меня забудь.

Заплакал солдат, вышел из Степанидиного дома, просидел на завалинке до рассвета, все ждал, что одумается, сжалится над ним Мария, выйдет, приголубит, всплакнет вместе с ним, и, омытые светлой, очищающей этой слезой, они возьмут за руки Миньку и пойдут, счастливые, на виду у всех завидовцев к себе, к своему жилью. Не дождался. Нахлобучил армейскую ушанку до самых глаз, тяжко поднялся с завалинки и, качаясь как пьяный, побрел сам не зная куда. А двумя днями позже случилось событие и смешное и горькое одновременно. Надо же было судьбе свести соперников там, где они не могли разойтись-разъехаться: у Панциревского моста, у того самого, где некогда Мария Соловьева потопила свой трактор. Тишка на паре волов, впряженных в рыдванку, направлялся из Завидова за соломой на панциревское поле. Федор как раз возвращался, и тоже на паре волов, с возом соломы. Завидя по ту сторону своего врага, он подхлестнул быков и въехал на узкий, для одной лишь подводы, мост в то время, когда там уже находился Тишка, не пожелавший уступить дороги Федору. Кончилось все тем, что обе пары волов вместе с рыдванками и упрямыми седоками свалились под мост; у быков оказались перебитыми ноги, и их пришлось прирезать; покалеченных же соперников отправить в районную больницу на излечение: у того и у другого доктора недосчитали от двух до трех ребер. Более месяца Тишка и Федор пролежали в больнице, а выписавшись, угодили прямехонько на скамью подсудимых. Дали им, чтобы ни тому, ни другому не было обидно, по три года исправительно-трудовых лагерей; отбыли свой срок полностью, «как одну копеечку», по словам Тишки, зато вернулись вроде бы окончательно примиренные. Впрочем, вскоре Федор куда-то исчез из Завидова, снялся с жениного подворья ночью и пропал — навсегда для своих односельчан и для Марии. Пришедшие в опустевший дом для освидетельствования три старика: тихо — доживавший свой век дядя Коля, еще бодрый и активный Максим Паклёников и по-прежнему негнущийся, прямой как шест Апрель — обнаружили на столе записку, адресованную Соловьевой. Федор еще раз просил ее верить, что он простил, сообщал ей, что уезжает очень далеко, к своему фронтовому другу, куда-то аж за Байкал, что покидает он Завидово, во-первых, потому, что ему тяжело было бы, даже невыносимо, встречаться с ней, Марией, и, во-вторых, потому, что он, Федор, все-тааи боится, как бы не подвернулся под горячую его руку опять Тимофей Непряхин, что лучше уж подальше от греха. «У него ведь, у того сволочуги Тишки, семеро по лавкам, не его — их жалко», — заключал свое письмо Федор.