Пляска служила поводом для обмена всевозможными интимными нежностями. Главную роль играл поцелуй. Целовали женщину не только в губы и щеки, а охотнее всего в грудь. Эта ласка считалась актом преклонения, который каждая девушка и женщина могла разрешить, не рискуя потерять доброго имени. Еще усерднее губ действовали, однако, руки. «Мужчины хватают девок на виду у всех за корсаж, что доставляет большинству из них тайное удовольствие». Женщины только слабо противились такому натиску, так как мужчины именно этим путем обнаруживали свой восторг перед партнершей по танцу.

Раз с обеих сторон делались такие уступки друг другу» то неудивительно, что целомудрие находилось в очень рискованном положении, и потому пословица гласила: «Когда целомудрие отправляется на пляску, оно пляшет в стеклянных башмаках» или: «Девушка, отправляющаяся танцевать, редко возвращается неощипанной». То, чего требовали в упоении танцем, что наполовину обещалось взглядами и рукопожатием, осуществлялось потом на обратном пути, когда чувства еще были опьянены.

Если из-за подобных приемов и нравов благочестивые люди требовали упразднения всякой пляски, ибо в «каждом танце замешан дьявол», то так называемое почтенное бюргерство осуждало только вечерние танцы как единственные будто бы очаги безнравственности. Отказаться же от «приличных бюргерских танцев» оно ни за что не хотело. И не только потому, что пляска была одним из наиболее излюбленных увеселений, но и по той не менее важной причине, что балу тогда, как и теперь, служили лучшим случаем для почтенных матерей семейств заняться сводничеством и выгодно сбыть с рук своих дочек.

Танцы позволяли лучше всего довести сводничество до желанной цели. А это обстоятельство опровергает мнимую «порядочность» бюргерской пляски. Ибо везде там, где занимаются сводничеством, всегда прибегают к тайным уловкам, чтобы не упустить выгодное дельце. Самый надежный прием, который только может пустить в ход женщина, все равно, в салоне или на танцевальной площадке, состоит в том, чтобы давать мужчине авансы в счет будущего, так как эти авансы — лучшая «приманка для холостяков» и лучше всего возбуждают их аппетит. Кроме того, каждая девушка, все равно, крестьянка или мещанка, знала превосходно пословицу: «Женщина любит так, как танцует» и др. И умные девицы и вели себя сообразно таким пословицам.

Женщина богатых и знатных кругов делала мужчинам своего класса те же самые уступки за чудовищно смелые выходки, какие позволял себе похотливый деревенский парень по отношению к охваченной сладострастием девке, и нравились они ей не менее, чем последней.

Во время входивших тогда г. моду при дворах официальных танцев, напоминающих наш полонез и заключавшихся в том, что пары двигались по зале под звуки музыки, участники вели себя, несомненно, менее шумно и более чопорно. Однако эти танцы служили лишь официальным вступлением к какому-нибудь торжеству. Так, знаменитый «факельный танец» по своему происхождению не что иное, как церемония, сопровождавшая шествие молодых к брачному ложу. Но и в этих случаях главная суть также была в том, что выше мы определили как основную сущность танца, являющегося лишь стилизованной эротикой. Даже в этих чопорных церемониальных танцах чувственность подсказывала фигуры, определяла темп, диктовала движения и поклоны танцующих. Они также не более как символическое выражение любви между мужчиной и женщиной. Они только стилизованные формы взаимного ухаживания.

Так как пляска представляла наиболее благоприятную почву для проявления и удовлетворения чувственности, то она всегда и занимала первое место среди увеселений.

Если люди хотели веселиться, они приглашали музыканта и он должен был наигрывать пляску. Главный ежегодно повторявшийся престольный праздник отмечался не только обильной выпивкой и едой, но и беспрерывной общей пляской. Уже за обедом музыканты играли плясовую, и едва обед кончался, как парень обхватывал девку, сосед — полную соседку и пары неслись по траве в бешеном вихре.

Чем выше поднималось настроение, чем бешенее становилась общая сутолока, тем чаще доставлял танец отдельным участникам сладострастные ощущения. То и дело уходили парочки, чтобы снова появиться украдкой. За окутанной вечерним сумраком изгородью тайком удовлетворялась жажда любви, и чопорная мещанка была так же снисходительна к своему ухаживателю, как благородная дама к разнежившемуся аристократу или широкоплечая батрачка к похотливому батраку.

Когда солнце наконец клонилось к закату, слышалось уже не воркованье и сдавленный смех, а из горла вырывался сладострастный стон и крик. В этой стадии уже нет речи о противодействии. Из ритмической пляска превращается в дикое торжество разнузданности. Все-все — такова единая воля, проникающая во всех. И это «все» совершается в диком и пьяном экстазе. Уста льнут к устам, и, подобно железным крючьям, впиваются пальцы в пышное тело. Парень уже не тащит девку с собой за изгородь, а бросает ее тут же на землю, чтобы насытить свою дикую алчность. Так изобразил Рубенс праздник в деревне. Эта картина воспроизводит действительность не такой, какая она есть на самом деле, но она самая грандиозная и потому самая правдивая символизация чувственной радости, которой отдавалась эпоха Ренессанса в праздничные дни. Вместе с тем и именно поэтому она сделалась смелым откровением последних тайн страсти, во время пляски текущей огнем по жилам людей.

Наряду с престольным праздником значение большого народного гуляния имела Масленица.

Поскольку в нем участвовали взрослые, эротика не только ощущалась и здесь довольно явственно, но все в нем было положительно насыщено эротикой: она была главной темой, которую культивировали. Это тем более естественно, что Масленица служила, по всей вероятности, продолжением древних сатурналий, т. е. была не более чем официальным случаем для безудержного торжества чувственности. Нет ничего удивительного поэтому в том, что Масленица во многих местностях символизировалась гигантским фаллосом, который несли на шесте впереди процессии. Обычай маскироваться и рядиться давал особый, можно сказать, безграничный простор для этого культа, так как окутывал каждого дымкой безвестности.

С маской на лице, в шутовском костюме мужчины и женщины могли безбоязненно позволять себе всякие смелости и всякую свободу, на которые они не отважились бы с открытым лицом. Мужчина мог нашептывать свои признания и желания даме в такой форме, которая даже под маской вгоняла ее в краску стыда. А женщина позволяла себе слова, которые в будни никогда не сорвались бы с ее уст. Дерзкий мог свободно дойти до последних пределов смелости, так как по законам шутовской свободы снисходительно прощали и самые смелые выходки, а женщина, жаждавшая чего-нибудь необычного, могла поощрять робкого использовать удобный момент. Все это можно было делать и говорить, так как никто не знал другого.

Ряжение давало возможность еще для целого ряда эксцессов, так как при некоторой ловкости человек мог не бояться разоблачения и преследования. Можно было исполнить в честь женщины или проститутки серенаду и отомстить ей неузнанным при помощи разных «позорных песен» за полученный от нее отказ, можно было в большой компании посетить «женский дом» и там устроить дебош, можно было на улице запугивать девушек и женщин и насладиться их страхом и т. д.

Об одном празднике, устроенном в 1389 г. при французском дворе в связи с турниром, свидетель сообщает: «Ночью все надели маски и позволяли себе такие выходки, которые скорее достойны скоморохов, чем таких знатных особ. Этот вредный обычай превращать ночь в день и наоборот вместе со свободой безмерно есть и пить привели к тому, что люди вели себя так, как не следовало вести себя в присутствии короля и в таком священном месте, как то, где он во время похода держал свой двор. Каждый старался удовлетворить свою страсть, и все будет сказано, если мы упомянем, что права многих мужей были нарушены легкомысленным поведением их жен, а многие незамужние дамы совершенно забыли всякий стыд».