Изменить стиль страницы

И атлет пошел на арену.

— Может быть, какая-нибудь халтура и получится, — начал профессор, — но…

Тут же он замолчал, так как на доске появилась первая строчка. В ней фигурировала праща. Профессор понял, что если поэт, которому дали тему для сонета «камень», начинает с пращи, то он понимает, что такое сонет, и если он владеет мыслью, то формой он тем более владеет. Аудитория и профессор впереди нее, с серьезностью сложивший на груди руки, и мы всей группой чуть в стороне от доски смотрели, как разгоралось это чудо интеллекта. Крошился мел, Багрицкий шел вдоль появляющихся на доске букв, заканчивал строку, поворачивал, шел вдоль строки обратно, начинал следующую, шел вдоль нее, опять поворачивал… Аудитория в это время читала — слово, другое, третье и целиком всю строчку, которую получала, как подарок, — под аплодисменты, возгласы, под улыбку на мгновение оглянувшегося атлета.

— Тише! — восклицал профессор, поднимая руку. — Тише!

Сонет, написанный по всей форме, был закончен скорее, чем в пять минут. На доске за белыми осыпающимися буквами маячил образ героя с пращой, образ битвы, образ надгробного камня.

Через несколько дней произошло то, что профессор усомнился, так сказать, в правильности проделанного Багрицким эксперимента.

— Это заранее было подготовлено, — сказал он, — кто-то выкрикнул из аудитории заранее придуманную вами тему, и вы…

— Ну, хорошо, — как сейчас слышу глухой голос Багрицкого, — давайте сейчас, вот здесь, я напишу на другую тему. Ну на какую? Тогда был камень, давайте теперь пусть будет вода.

— Э! Хитрый, хитрый! Как раз противоположное! Это вы тоже придумали раньше! Вода, камень! Хитрый! У вас написан сонет на тему «вода»!

Багрицкий махнул рукой, и мы пошли.

— Багрицкий! — раздался издали зов, когда мы прошли шагов пять-десять.

— Багрицкий!

Это звал профессор.

— Багрицкий!

И еще громче:

— Багрицкий, ну, хоть оглянитесь!

Багрицкий шел не оглядываясь.

— Ну, хоть оглянитесь, мой друг. Ну, хоть оглянитесь!

Багрицкий оглянулся и помахал профессору рукой.

— Простите меня! — кричал профессор. — Я верю вам! Верю! Хоть и трудно поверить, но верю! Трудно поверить, трудно! Непревзойденный Данте…

Багрицкий, не дослушав, повернулся и пошел дальше. Все дальше и дальше. Все дальше и дальше.

1 мая

Однажды в Москве слушал по радио пересказ «Девкалиона и Пирры» из «Метаморфоз» Овидия. Как известно, в этом мифе Юпитер и Вулкан попадают, бродя по земле, в бурю и прячутся в хижине двух старых людей — мужа и жены, — проживших долгую и счастливую жизнь. Юпитер и Вулкан перед тем спорили о том, что смертные не умеют любить и быть верными. И тут, в хижине, они видят именно такую чету, существование которой на земле казалось двум богам невозможным. Юпитер собирается вознаградить Девкалиона и Пирру за их вечную любовь…

Пока шло представление по радио, я про себя воображал, чем же именно наградит Юпитер этих стариков. Я ничего не мог придумать, и вдруг раздалась такая прекрасная, такая точная в художественном смысле награда: Юпитер вернул Девкалиону и Пирре молодость. Вот как решает композиционные задачи народ.

Утром приказ Сталина. Впервые за время войны лестно одобрены союзники. Верховный главнокомандующий так и говорит: «впервые за время войны…» Еще нужны, по его словам, два-три удара, равных сталинградскому, чтобы катастрофа германской армии стала фактом. Очевидно, еще год войны…

Празднование 1 Мая нарядно, просто. Прошли туркменки большой группой в национальных одеждах, с флагами. Видел также издали удаляющихся старых всадников, ехавших редко один за другим, несколько вразброд, как видно, возвращавшихся после парада. Об этих всадниках на ахалтекинских конях все говорят, что они были на параде замечательны.

Пишу сценарий киноконцерта туркменского искусства. Вяло выписываю варианты новеллы об Алдаре-Косе — один за другим, улучшая предыдущие по методу, преподанному Львом Толстым, в первом варианте кое-как, не заботясь о слоге, записывать мысли, потом улучшать и т. д. Посмотрим, что получится. Пока что не нравится.

2 мая

Я никогда не думал, что горы так сильно влияют на близкую к ним атмосферу. Теперь, живя у подножия гряды Копетдага, я вижу горы в разные часы дня и в разные времена года. Всегда что-то происходит в атмосфере над ними. То клубятся облака, то как-то особенно располагается солнечный свет.

…Часть неба над горами почти всегда выглядит несколько иначе, чем все остальное небо. А между тем Копетдаг не слишком высокие горы.

Я лежал у ее подножья, и она пела. Гора пела глубокую, гудящую, тремолирующую песнь, и я знал, что она светится окнами на разной высоте, желтыми ночными окнами, на которых чернеют нестрашные кресты… Диван был ковровый, голова моя терлась о ковровую решетку, и, уходя в коридоры сна, я слышал, как поет гора музыку вальсов и романсов — вероятно, кружа за окнами человечков и останавливая в неподвижности некоторые задумавшиеся лица.

Если рассматривать человека как великолепный прибор, то можно сказать, что первыми в этом приборе портятся стекла.

После сорока лет уже надо надевать очки. Без очков даже шрифт заголовков я вижу в кривом виде. Я пользуюсь чужими очками. Это похоже на горьковский рассказ. Сперва я взял эти очки, так сказать, напрокат у дворника студии.

Я выплатил ему несколько раз довольно большие суммы и на каком-то этапе стал считать, что они уже принадлежат мне. Я прав в материальном смысле, потому что на базаре очки стоят не больше 100 рублей, а я выплатил дворнику рублей 600. Но ведь он не собирался их мне продавать! Суммы, которые я ему давал, так сказать, соблазняли его, и он зарывался, понимая, что рано или поздно утратит право собственности на очки.

Получилось, что, будучи прав материально, я в духовном смысле совершил преступление, так как отнял у старика глаза. Теперь, возможно, он не читает ни газет, ни книг, потому что вряд ли он станет покупать себе новые очки. Он приходит ко мне в галошах, привязанных к босым ногам, в рыжем выцветшем пальто, в ушанке, кососкулый, с бородкой и добрыми глазами. Садится посреди комнаты на стул и ждет, не дам ли я ему еще денег.

Нельзя давать за очки более той суммы, что я ему дал, но всякий раз, чувствуя себя перед ним виноватым, я обещаю ему дать еще, когда разбогатею, и сам при этом верю в то, что именно так и будет: я напишу пьесу, получу много денег, дам старику еще рублей триста, и мы с ним выпьем, чтобы мое преступление было, так сказать, замято перед историей, которая, несомненно, понимает сущность всего происшествия именно в том смысле, что, как ни верти, а получается так, что один интеллигентный старик все же надул другого старика, из народа.

5 мая

Заходило солнце, косые лучи светились сквозь пыль, играл военный оркестр, солдаты в черных мундирах с красными погонами гуляли с горничными и ели семечки, свистел паровичок, ехавший на Большой фонтан…

Такова была Одесса года за три до первой мировой войны, Одесса русская, Одесса Куликова поля, где были казармы Модлинского, Люблинского и Брест-Литовского полков, вдали от порта, у самой железной дороги. Этот колорит хорошо выражен в повести Катаева «Белеет парус одинокий»…

Не знаю, почему вспомнилось это заходящее над Куликовым полем желтое солнце, пыль, шелуха семечек. Заходящим солнцем были ярко озарёны такие же желтые тигры и львы с красными пастями на плакатах зверинца, где, по всей вероятности, и играл военный оркестр, тоже казавшийся желтым и расщепленным, как лучи солнца.

Я читал тогда впервые в жизни рассказы Эдгара По, и я находил сходство между тем, что видел перед собой, и тем, что вставало в воображении под влиянием этих рассказов. Прыгающие тигры и львы на плакатах, приколоченных к дощатым стенам зверинца, плоское поле с поблескивающим щебнем, еврей в котелке, выходящий из-за угла зверинца, — все это казалось похожим на ту раннюю Америку, которая пронизывает своими красками рассказы Эдгара По.