Если бы понадобилось причислить "партийных академиков" к какой-нибудь известной философской школе, то это, пожалуй, софисты - народ жизнелюбивый и бесхребетный. В то время как советские сократы и платоны, такие как А.Ф. Лосев, Р.Ф. Асмус, М.М. Бахтин, корпели над многомудрыми фолиантами, лидеры философского фронта разъезжали по миру в составе делегаций КПСС, представляли советскую науку на международных конгрессах, заседали на пленумах Центрального Комитета и сессиях Верховного Совета СССР. А в промежутках занимались профессиональной деятельностью, сводившейся к написанию установочных статей и руководству коллективами, которым поручалось готовить учебники и учебные пособия по марксизму-ленинизму, истории философии, научному коммунизму.

Согласно господствовавшему в те времена мнению, марксизм, как венец философской мысли, ее закрыл. Даже теоретически не допускалась возможность сотворения более высокой и совершенной системы гуманитарных знаний, поэтому задача науки сводилась к ее пропаганде, разъяснению и в редких случаях интерпретации в соответствии с потребностями момента. Упомянутые учебники приобретали тем самым значение новейшего завета, а их авторы - статус апостолов. Причем сами они в лучшем случае редактировали тексты, подготовленные "писучими" докторами и кандидатами. Это наводит на мысль, что у святого Луки и других евангелистов тоже были подсобные писари.

Вот к этому клану заслуживает быть причисленным мой очередной шеф, несмотря на то что был помоложе и потому отзывчивее к новым веяниям. Специализируясь по эстетике, он разбирался во всех закоулках философского хозяйства, и не только философского. Мог с одинаковым успехом порассуждать о теории стоимости в политэкономии, презумпции невиновности в юриспруденции и концепции "либидо" из фрейдовского психоанализа. Раз даже мне довелось услышать, как Анатолий Григорьевич разнес мистический уклон в современной западной космогонии. Он не был ретроградом, но и новатором назвать его нельзя. Он был "партийным академиком".

И неплохим человеком. Невысокий, грузный, неуклюжий, наш главный занимал место председателя на заседаниях редколлегии, с паузами, слегка заикаясь, вводил в курс указаний, полученных только что на совещании в агитпропе. Затем мы выслушивали комментарии по поводу появившихся за последнее время публикаций в конкурирующих изданиях ("Коммунист", "Пропагандист", "Агитатор"). Вступительная речь заканчивалась призывом к руководителям отделов привлекать именитых авторов, повышать качество статей и искать новые свежие сюжеты.

После этого начиналось обсуждение материалов, подготовленных к очередному номеру. Егоров был неплохим редактором. Мне запомнился один его урок. Как-то он вызвал меня перед подписанием в печать очередного выпуска и попросил убрать из подготовленной в моем отделе статьи целый абзац, не умещавшийся в полосу. Я стал доказывать, что это невозможно, из песни слова не выкинешь. Тогда он попросил назвать наугад страницу, поднял резинку, аккуратно уронил ее, перечеркнул крест-накрест текст, на который она упала, и предложил мне посмотреть, что получилось. Я был посрамлен. Не знаю, сам ли он придумал этот трюк или перенял у кого-то, но с тех пор я зарекаюсь от безоговорочных суждений. Поистине никогда не говори - никогда.

Никогда Анатолий Григорьевич не возвышал голоса. У нас с ним было немало стычек из-за различного толкования статей либо даже отдельных фрагментов и фраз. Я горячился, доказывал, что там, где он усмотрел крамолу, на самом деле творческая мысль, упрекал его в догматизме, чрезмерной осторожности и даже трусости. Он терпеливо сносил все это, но стоял на своем. Не я один, вольнолюбивая журналистская братия (Н. Кристостурьян, Н. Барсуков), хотя и считала его своим и именовала по-дружески Толиком, собираясь после очередного выпуска журнала где-нибудь в Домжуре или близлежащем ресторане "Прага", поругивала главного за цензурный перебор. Тем более неоправданный, что Егоров, по слухам, был женат на родственнице Суслова и, следовательно, мог рассчитывать, в случае чего, на высочайшее покровительство.

Слухи эти на наших глазах подтвердились, когда он был назначен заместителем заведующего агитпропом, а затем стремительно продвинулся в полные академики и занял престижное место академика-секретаря отделения философии, социологии и права Академии наук СССР. Целую вечность оставался он на этом посту, теряя отпущенные ему природой крохи творческой удали и одновременно совершенствуя до виртуозности искусство фарисейской диалектики: "С одной стороны, с другой стороны".

Но тогда, в 61-м, мы сильно жалели о Толике, поскольку его кресло занял Александр Степанович Вишняков, терпимый в качестве зама, кем он был до того, и труднопереносимый в роли шефа. И без того не слишком широкая свобода мышления в редакции была сужена на порядок. Более или менее нестандартные мысли, не то что имели шанс "проскочить" в журнал - ими стало опасно обмениваться даже в редакционных коридорах. Возможно, дело было не только в церберских склонностях нового шеф-редактора. Начиналось уже общее похолодание идеологического климата, импульс XX съезда угасал. Мне чертовски повезло, что как раз в это время я был приглашен работать в издание, которое признавалось читающей публикой за цитадель вольной политической мысли. Мой "журналистский этап" получил продолжение в Праге.

Из всех моих начальников Алексей Матвеевич Румянцев был самым красивым мужчиной. Высокий, с внушительной осанкой, правильными чертами лица, ярко-голубыми глазами, смотревшими на мир с неизменным доброжелательством, исключая те моменты, когда он гневался. А делал он это от души, как всякий большой начальник мог пошуметь, разнося нерадивого подчиненного, однако неоскорбительно, необидно, скорее укоризненно: "Как же это вы, братец, могли подвести меня!"

Впрочем, со мной такого не приключалось. С первой нашей встречи в маленькой комнатке секретариата международного отдела, где Алексей Матвеевич вербовал меня в консультанты своего журнала, и до последних дней его жизни, когда он, похудевший, изможденный, приходил ко мне, уже бывшему помощником Генерального секретаря ЦК КПСС, прося посодействовать, чтобы руководство Академии оставило ему казенную машину, ничто не омрачало наших отношений. Я относился к нему с неподдельным уважением и симпатией, он отвечал мне той же монетой. Да и не только я. Со всеми, невзирая на чины, он был одинаково прост, открыт к задушевной беседе, способен проявить сострадание к чужим горестям. Ко всему этому - редкостное обаяние, располагавшее к нему сердца.

Вот наблюдение. Чиновная публика, чуткая к регалиям, привычно гнет шею перед партийным вельможей и молча глотает от него любую обиду. Зато, окажись он выбитым из седла, не то что посочувствуют, выслушать никто не захочет. Уже после того, как Алексея Матвеевича вывели из состава Центрального Комитета, лишили депутатского мандата в Верховном Совете и освободили от обязанностей вице-президента Академии наук СССР, он несколько раз заходил к нам в отдел, и всякий раз в цековских коридорах его встречали приветливыми восклицаниями, затаскивали на чай, расспрашивали о житье-бытье, терпеливо выслушивали длинные монологи (под старость он любил рассказывать о своих научных изысканиях).

Мало ли людей хороших на свете, но ведь не каждый пробивается в верхний эшелон политической элиты, для этого потребны как раз иные свойства. Подозреваю, не душевные качества Румянцева подняли его с университетской кафедры политэкономии на партийный олимп, а колесо фортуны. Скорее всего, сыграло свою роль то, что эта прихотливая дама свела Алексея Матвеевича с Леонидом Ильичом, когда они вместе трудились в Днепропетровске. Можно предположить без боязни ошибиться, что высокое заступничество не раз выручало, когда ему грозило обвинение в потере бдительности или, что хуже, в пособничестве ревизионизму. А таких случаев было немало, потому что Алексей Матвеевич был не только обаятельным, но и ищущим человеком. Не хотел принимать на веру теоретические формулы, расходящиеся с тем, что происходило в жизни. Притом не только сам любил размышлять, отбросив предрассудки, но и опекал людей, у которых обнаруживал такое же свойство, старался, как мог, дать им ход.