Изменить стиль страницы

Во время этого рассказа глаза старшего сына Флориани сверкали, как угли.

— Да, да! — воскликнул красивый мальчик, который унаследовал от матери одухотворенное лицо с тонкими чертами. — Я тоже был при этом, и все хорошо помню. Все происходило именно так, как ты рассказываешь, синьор, и я, я тоже поцеловал Джанантонио!

— Очень хорошо, Челио, — сказала Флориани, обнимая сына. — Не следует слишком часто вспоминать об этом страшном случае, такие волнения очень вредны в твоем возрасте, но и забывать о нем не следует. Господь Бог запрещает нам отворачиваться от горя и страданий других; надо всегда быть готовым прийти на помощь и не убеждать себя, будто ничего сделать нельзя. Ты сам видишь, что можно хотя бы благословить умерших и немного утешить тех, кто их оплакивает! Ведь и ты так считаешь, не правда ли, Челио?

— О да! — вскричал мальчик с искренностью и твердостью, которые он унаследовал от матери.

И он обнял Лукрецию с таким чувством и так порывисто, что на ее круглой и сильной шее еще некоторое время оставался след его маленьких, но крепких рук.

Флориани не удивилась этому пылкому объятию и не рассердилась на сына. Она продолжала с аппетитом ужинать; но, все время наблюдая за детьми и оживленно беседуя с Сальватором, она следила, чтобы он, подкладывая кушанья и подливая вино малышам, сообразовывался с возрастом и темпераментом каждого.

У Лукреции был деятельный, хотя и спокойный нрав; она мало думала о себе, но неизменно проявляла внимание и предупредительность к другим; ее привязанности отличались пылкостью, но ей не была свойственна пустая, почти ребяческая тревога, она всегда учила своих детей думать об их поступках, не нарушая при этом их веселья и считаясь с возрастом и естественными склонностями каждого; она играла с ними и сама забавлялась, как ребенок; от природы и по привычке она всегда была весела, но вместе с тем поражала серьезностью суждений и твердостью взглядов, что не мешало ей быть по-матерински терпимой, и не только к членам своей семьи. Ум у нее был ясный, глубокий и вместе с тем очень живой. Забавные истории она рассказывала с невозмутимым видом и, смеша других, сама никогда не смеялась. Лукреция взяла себе за правило поддерживать в окружающих хорошее настроение и, сталкиваясь с неприятностями, умела видеть их забавную сторону; она стойко переносила страдания, понимая, что и несчастье по-своему благотворно. Ее манера держать себя, ее внутренняя жизнь, все ее существо непрестанно служили назидательным примером для детей, друзей, слуг и бедняков. Она жила, мыслила, дышала и уже одним этим поддерживала нравственное и физическое равновесие в окружающих; со стороны могло показаться, что это ей совсем не трудно и она даже не помнит о том, что и у нее самой бывали огорчения или несбывшиеся мечты.

А между тем на ее долю выпало немало страданий, и Сальватор это хорошо знал…

В конце ужина девочки захотели присоединиться к своему братишке, который уже сладко почивал в спальне Лукреции. Красавцу Челио, которому уже исполнилось двенадцать лет, разрешалось ложиться в десять вечера, и он побежал играть с собакой на террасу, откуда открывался чудесный вид на озеро.

Какое возвышенное зрелище являла собою сцена прощания Лукреции с детьми в конце ужина: очаровательные малыши ласково обнимали мать и церемонно целовали друг друга — с нежностью и озорством. Глядя на античный профиль Флориани, на просто и без малейшего кокетства закрученные вокруг величественной головы волосы, на простое свободное платье, под которым едва угадывалось тело, напоминавшее своими формами статую римской императрицы, на ее матово-бледное лицо, слегка раскрасневшееся от бурных поцелуев малышей, на усталые, но ясные глаза, на красивые руки, на которых изящно обрисовывались сильные округлые мускулы, когда она разом обнимала весь свой выводок, Сальватор вдруг понял, что никогда еще не видел Лукрецию такой оживленной и прекрасной. Едва дети вышли из комнаты, он, забыв и думать о Кароле, чья тень металась по стене гостиной, дал выход чувствам, переполнявшим его сердце.

— Лукреция! — воскликнул он, покрывая поцелуями ее руки, уставшие от пылких и нежных материнских объятий. — Не знаю, где были мой ум, сердце и глаза, когда я вообразил, будто ты постарела и подурнела! Никогда еще ты не была столь молода, столь свежа и пленительна, ты способна свести человека с ума. Если хочешь, чтобы я окончательно потерял голову, тебе достаточно сказать лишь одно слово, но, боюсь, тебе придется потратить очень много слов, чтобы помешать мне лишиться рассудка. Знаешь, я всегда испытывал к тебе нежные дружеские чувства, во мне всегда жили любовь к тебе, почтение и уважение, восторг, даже страсть… И вот теперь…

— И вот теперь, друг мой, ты либо смеешься надо мною, либо несешь вздор, — прервала его Лукреция со спокойным достоинством, которое рождает привычка повелевать. — Прошу тебя, не стоит говорить так легкомысленно о серьезных вещах.

— Но я говорю совершенно серьезно… Послушай, — продолжал граф, слегка понижая голос скорее безотчетно, чем из осмотрительности, ибо князь по-прежнему слышал все слово в слово, — скажи откровенно, ты сейчас свободна?

— Отнюдь, и меньше, чем когда бы то ни было! Отныне я целиком принадлежу своей семье, детям. А эти узы — самые священные, их я никогда не разорву.

— Прекрасно! Прекрасно! Никто и не требует, чтобы ты их рвала! Но я спрашиваю тебя о любви. Скажи, правда ли, что вот уже год, как ты от нее отказалась?

— Сущая правда.

— Как! У тебя нет возлюбленного? А отец Челио и Стеллы?

— Он умер. Это был Меммо Раньери.

— Ах да, верно. Ну, а от кого твоя младшая дочь?..

— Беатриче? Ее отец оставил меня прежде, чем она родилась.

— Стало быть, самый младший не от него?

— Сальватор? Нет.

— Как, малыша зовут Сальватор?

— Да. Я назвала его в твою честь и в знак признательности за то, что ты никогда за мной не волочился.

— Божественная и злая женщина! Но кто же, в конце концов, отец моего тезки?

— Я его оставила в прошлом году.

— Оставила? Ты оставила первая?

— Да, честное слово! Я устала от любви. Я нашла в ней одни только муки и несправедливость. Передо мною был выбор: либо умереть с горя, влача это ярмо, либо жить ради своих детей, принеся им в жертву человека, который не мог любить всех их одинаково. Я избрала второе решение. Я сильно страдала, но не раскаиваюсь.

— Но мне говорили, будто у тебя была любовная связь с одним из моих друзей, французом, довольно талантливым художником…

— С Сен-Жели? Мы любили друг друга всего неделю.

— Ваш роман наделал много шума.

— Возможно! Но он был дерзок со мною, и я попросила его забыть дорогу в мой дом.

— Так это он отец Сальватора?

— Нет, отец Сальватора — бедный артист Вандони, быть может, лучший, самый порядочный из всех моих друзей. Но его снедала жалкая, какая-то ребяческая ревность. Ревность к прошлому, понимаешь? Живя со мною рядом, он не мог ни в чем меня подозревать и укорял прошлым. Это нетрудно: моя прежняя жизнь не во всем была безупречна, и потому он вел себя не великодушно. Я не могла сносить бесконечные ссоры, попреки, вспышки гнева, которые все труднее было скрывать от детей. Я бежала от него, пряталась здесь некоторое время, а когда узнала, что он примирился со своей участью, то купила этот дом и прочно тут обосновалась. Все-таки я и до сих пор еще не совсем спокойна, потому что он меня очень любил, и если новая пассия не сумеет удержать его возле себя, он способен явиться сюда, а уж этого я никак не желаю.

— Ну что ж, — со смехом сказал Сальватор, снова завладевая руками Лукреции, — оставь меня здесь на положении твоего рыцаря; пусть этот Вандони только покажется, я снесу ему голову с плеч.

— Благодарю покорно, но я и без твоей помощи сумею себя защитить.

— Стало быть, ты не хочешь, чтобы я остался? — проговорил Сальватор, слегка возбужденный несколькими рюмками кроатского мараскина и совершенно забывший о своем друге и о своих обещаниях.