Вместо этого я впиваюсь глазами в пол: может быть, найду что-нибудь, что может меня укрыть. Лони, защити меня. Она не замечает всех этих жутких потуг. «Твое сердце — это мое сердце». Что говорит совесть? О чем думает, к примеру, это бытие? О земельном участке, которое оно себе припасло? Я не хочу ничего другого, кроме Лонели, моей жены, и пусть так остается вечно. Она, конечно, очень милый человек, и требует максимума от себя самой, и она вытребует для себя все, чтобы максимально укрепить свою власть в доме. Этого никому не устранить одним махом, так велико ее стремление. Оно лежит на поверхности мебели, словно пыль, на которой я ей пишу. Не надо вырезать ничего на древесной коре, нет в том нужды.

Она отрицает, что стремилась к этой власти, но сама же ежедневно расшатывает ее своим неуклюжим командованием. Она хозяйка моих возможностей. Но едва она соберет их все вместе и задумается, что она на них может купить, как приходят другие и начинают мной распоряжаться. Они сбросили мою жену с трона, потому что она помышляла только о материальных ценностях. Сегодня она может купить себе на те или иные деньги точно такую же фарфоровую собачку, которую видела в магазине, а завтра это будет бронзовая люстра размером с горного орла. Этого не должно быть, да и какая с этого польза? Но если вы ее у меня отнимете, мне никогда больше не вернуть живости моей веселой натуры.

Однажды это чуть не свершилось. Надо было видеть, как пылали мои щеки, корчи моих немых губ, любой вздох громко оповестил бы, что другого больше не будет, только потому, что она и его не стала бы слушать. Миллионы таких, как я, были здесь уже объявлены великими грешниками и понесли наказание. Почему я стал исключением? Меня бы вовсе не заметили среди множества других! Я бы, вероятно, это заметил, дяденьку и тетеньку, племянницу и бесплеменницу, но все это уже было бы. Они могли бы достигнуть гораздо большего, чем просто много! Субъект становится самосознанием, это они все-таки доказали навсегда. Совершенно верно. Но не каждый.

В дыхании духов отдаются звуки тех, кто не взял меня с собой в дорогу или на строительство: «мы там, мы там, где нет тебя», иначе ведь и меня бы не было. В счастье.

И к счастью, куда все и движется. То есть никуда больше, кроме как прочь от вас. Глядя сверху с горы, сажусь в местную электричку, внизу топорщатся мои кожаные штаны, мой член делает свою привычную работу, возбуждающую плоть и кровь. Если я дышу, то только в свои ладони, согревая их о самого себя, ведь рядом нет никого другого.

Приказывать тяжелее, чем повиноваться, так говорят себе непроизвольно, когда этот длинный тяжелый поезд проезжает мимо, движимый ничем иным, как дыханием воды, из него же сверху и выходит, куда-то же надо деваться дыханию, даже последнему. Так оно туда и уходит. Дыханию приказано, если угодно, испариться. Увы, в холодном зимнем воздухе оно еще ненадолго остается, чтобы можно было хотя бы посмотреть ему вслед, но вокруг пусто, нет ни души, оно должно идти дальше, как и я! Вот и прекрасно. Исполнитель повинуется. Он может, правда, распоряжаться собой, пускай и меньше, чем повелитель. Поезд мчится и мчится, а я иду. Но куда?

Шагая по дороге, себя не переступишь, да и все равно Лонели этого бы не потерпела. Хорошо ступать шаг за шагом, может быть, не так уж это и весело, но тем не менее. Зато воля — что шажок птички на лугу, все стремится выйти из собственных пределов. Грустные звери толпятся, чуют уже, что им ничего не бросят, идущий может лишь броситься на колени перед самим собой. Он, правда, слишком желанный трофей, чтобы погнаться за собой. Воля вольна в своем желании обрести себя в воле, которая командует и, конечно, не хочет расставаться со своими командами, ведь она никогда не получит назад ни одной. Тут только стенка шкафа, украшенная фотографиями чужого отпуска. Люди в мундирах.

Девушки в купальных костюмах. От этого властолюбца нечего ждать пощады, лучше я пойду, чтобы не натворить глупостей. Чтобы он, спаси Боже, не взглянул на меня.

Я иду на фабрику по производству резины, где подопру свою измученную голову рукой. Но не беспокойтесь, господин главнокомандующий: все мои скитания, все мои желания не есть ведь некое воление, есть вовсе никакое воление. У вас нет оснований беспокоиться! Что такое воля, наш вольный Вилли в любой момент может понять сам из себя. Не от меня, от его послушного слуги, — нет, на этот раз нет, потому что я не останусь дома, чтобы последовать за быстротечностью вашей жизни, я, собственно, с удовольствием скитаюсь. Меня зовут как птичку, которая недавно вымерла, меня кличут скитальцем, и я охотно уступлю место тому, кто сумеет это делать так же хорошо, как и я.

Чтобы чего-то захотеть, я должен был, к сожалению, перешагнуть ступеньку, сделать один этот шаг, что за глупость! Сейчас я даже не знаю, где мой дом, а если я не найду дом, то значит не найду и лестницу. Но шаг я всегда нахожу. «Мужик, ну и дерьмо же ты!» — что это такое? Что означает эта легкая как пух нейлоновая куртка, что означают эти альпинистские ботинки со специальной подошвой, этот рюкзак с двадцатью пятью боковыми кармашками? Ничего они не означают. Поезд отходит. Картина, наконец, улеглась. И вообще, даже в воле служить я обнаруживаю притаившуюся волю господствовать. Этого не истребить. И даже в жертвенной воле обнаруживаю я волю не быть жертвой. Вижу это и в себе. Лишь моего дома я больше не нахожу. Это в самом деле бред. Не могу больше не замечать того, что я больше ничего не вижу. Выхожу на свежий воздух, но теперь куда?

Весь воздух улетучился, а я его так долго искал. Туда, где меня нет, я тоже уже не в состоянии прийти, хотя знаю это место. Надо побывать там еще раз. Я даже не знаю, где то место, где меня нет. Если бы я сейчас был там, я бы это тотчас знал. Только не могу вспомнить. Так моя цель переместилась неизвестно куда. Лонели, помоги мне! Я уже тысячу раз безуспешно перерывал свою немного незаслуженную жизнь. В странствиях я, правда, был пионером, все время открывал новые маршруты, но в эту дорогу никак не могу собраться. Отправлюсь один, Лонели. Не всегда же только отдавать приказы, лучше незаметно скрыться в тумане, чтобы не быть на месте, когда поступит приказ. Это намного лучше, я же тебе битый час объясняю, Лонели, ну, сядь спокойно, отвлекшись от своих бесконечных приказов, рядом с твоим желанным, нарисуй план, эскиз, походную карту, помозгуй! Ты увидишь, что когда оба, приказ и желаемое, придут в полное соответствие друг с другом, я давно уже это пройду и буду где-нибудь в другом месте. Ты бы отделалась от меня. Я имею в виду, в твоих глазах должно быть написано, что ты этого хочешь.

Ну вот, другой пример: некий бургомистр открывает новую улицу в одной из близлежащих деревень, а потом просто прет себе дальше с перерезанной ленточкой в руках. Идет и идет, но лента-то не слишком длинная. Кое-кто уже начинает вздыхать, где же конец, а главное, когда он будет, чтобы мы снова могли вернуться домой? Неужели ему в итоге нужна была только лента, а не вся эта новая красивая улица? Ладно, улицу он спокойно может оставить в деревне. Но лента-то, если так порассуждать, принадлежит не ему, но так уж и быть, пускай берет ее с собой. Слуги хотят, чтобы оставался еще кто-нибудь, кто продолжал бы им служить, но у путника не остается никого, кто бы шагал вместо некого, он ведь не хочет ничего другого, кроме как уйти от всего прочь, не двигаясь с места. У господина всегда есть право на уход, слуга же должен приложить к тому особое старание, пока его душа избавится от мундира святой простоты, погасит свечи и поплывет себе в волшебный край. Должны ли теперь немецкие господа отбросить свое чванство или нет? Как вам угодно? Если бы они его отбросили, они могли пройти со мной вместе небольшой кусочек маршрута, прошу, ты хочешь пойти вместе со мной? — о, как это было бы прекрасно, страна, в которой розы нудные цветут. Какая несправедливость по отношению к их милым головкам!

Послесловие

Эти тексты предназначены для театра, но не для постановки. Действующие лица и так уж слишком выставляют себя напоказ. Названия трех картин: «Лесная царица», «Смерть и девушка», «Скиталец» заимствованы из песен Шуберта, гётевский лесной царь, правда, сменил свой пол. В первой части он превращается в знаменитую, естественно, уже усопшую актрису, которую, согласно старинному обычаю, трижды проносят вокруг здания Бургтеатра. Она произносит, так сказать, эпилог к моей пьесе «Бургтеатр» (1985), главным персонажем которой она является именно потому, что ее нельзя убить, и поэтому она просто продолжает говорить дальше. Странное в монологе этой старой женщины становится все более знакомым, повседневным, все опять совершенно конкретно. Война была концом непредвиденного, давая возможность, даже требуя соучастия (от солдат, попутчиков, индустрии пропаганды, представительницей которой была старая актриса). Ужас — конкретный исход всего странного, нерешенного. Если уж называть Вторую мировую войну «странной», как сгоряча замечает Хайдеггер насчет своих современников, то надо бы добавить к этому, что для многих все перемалывающая повседневность и это странное превращает в обыденное. Актриса познала власть, она могла, собственно говоря, играть вместе с другими, играть перед другими, она была в состоянии при посредстве своей публики использовать эту власть снова и снова без всяких последствий, даже тогда, когда не было никакой войны. И даже новая война (быть может, она давно уже началась? Да, я вижу, она уже началась) как такой же нереальный процесс (ибо почти никто до сих пор не был привлечен к ответственности за войну и не понес наказания) была бы сегодня нормальной для многих, она была бы, вероятно, даже «современной» и точно так же была бы воспринята с одобрением, не велика разница. Мышление становится все более неосознанным. Странное, поскольку никто больше об этом не спрашивает, становится современным. Все всегда впереди! Действующие лица этих текстов уверены в самих себе. Уверена даже жертва, скиталец, как раз потому, что он давно самого себя потерял. Он это, однако, все же знает. Как бы в насмешку, отдельные части текстов носят названия песен Шуберта, самого — не считая позднего Шумана — ни в чем не уверенного композитора, который, по собственному признанию, никогда не имел в виду себя, но которого задним числом искажают, пытаясь лишь вжиться в его поэзию, а не со-размышлять вместе с ним.