Изменить стиль страницы

Каждое утро после завтрака он садился за машинку – иногда за час-два не получалось и одной страницы. Тогда он шел на пляж, гулял по набережной, а в голове продолжалась работа, спор героев и героинь, возникали перед глазами совсем другие пейзажи, где нет моря, коричневых гор, криков чаек и трубных гудков пароходов. Его герои жили и действовали в средней полосе России. Какого же черта его понесло на юг? Моря давно не видел! А разве на озере хуже? И нет этой толпы, мелькания голов в море…

Почему так тяжел и мучителен труд писателя? Почему он не может спокойно отдыхать, как все на этом гигантском пляже? Почему и днем и ночью в его голове происходят какие-то длительные, непонятные процессы, которыми он не может управлять? Лежит на пляже, слушает шум волн, голоса купающихся, а в голове разворачиваются какие-то события с его героями. Кажется, что-то сложилось, выстроилось, а придешь в номер, сядешь за письменный стол – и все расползается… Иногда пишущая машинка кажется врагом! Взял бы ее и трахнул об пол. Машинка ни при чем, все дело в словах – это они не выстраиваются, насмехаются над ним, кажутся корявыми, нелепыми, ненужными на странице… Иногда вроде бы и работа идет, и нужные слова находятся, а закончишь главу, перечитаешь и… в корзинку!

И снова бродишь по набережной, и снова в голове что-то происходит, герои спорят с ним, тянут в свою сторону. Случалось, он ловил удивленные взгляды встречных людей – неужели в эти минуты у него что-то отражается на лице?

Несмотря на жару, на звон в голове, он снова садился за машинку. В корзине росла кипа разорванных страниц, машинка скалила белые зубы-клавиши, будто смеялась над ним. Не получалось утром – работал после обеда, потом вечером, иногда даже ночью, когда приходила долгожданная прохлада, но роман не двигался. А может, дело вовсе не в жаре? На встречах с читателями он иногда слышит: мол, ваши книги легко читаются… Легко читаются, да трудно пишутся! Эта легкость не так-то просто дается. Сколько раз он повертит в голове каждое слово, прежде чем поставит его в строку…

Будто два человека сидят в нем: один – писатель, другой – критик. Писатель старательно стучит на машинке, радуется каждой странице, а чертов критик потом все забраковывает, разрушает с таким трудом воздвигнутый дом… Наверное, нужно не подходить больше к пишущей машинке, пока само собой не придет вдохновение… Нет, это слишком уж высокопарное слово! Безусловно, вдохновение бывает, правда, редко, Вадим Федорович это осознает, но чаще всего в нем живет неудовлетворенность. Вроде бы все получилось, ничего не летит в корзинку, а встанешь из-за письменного стола – и тебя грызет тревога: мол, слишком уж все быстро и гладко!

И снова раздирают сомнения, снова перечитываешь, что-то правишь, что-то выкидываешь, что-то вписываешь. Очень редко писатель и критик ладят в тебе… А есть еще и свой внутренний редактор! Этот, пожалуй, похуже критика! Он все написанное ставит под сомнение… К счастью, редактор не так уж часто возникает, терпеливо ждет своего часа, он потом свое возьмет…

Услышав голоса, Казаков встал из-за стола и вышел на балкон: внизу по тропинке, огибавшей Дом творчества, прогуливались Леонид Ефимович Славин и критик Луков. Славин был ниже Николая Евгеньевича, лицо у него полное, круглое, маленькие глаза острые, умные. Походка медлительная, да и весь он медлительный, даже когда говорит, делает большие паузы, будто знает цену каждому слову. А Луков, наоборот, семенил рядом, вертел круглой массивной головой, почтительно заглядывал Леониду Ефимовичу в лицо. Он чем-то напомнил лакея из старинной пьесы, ему бы в руки поднос с полотенцем, а лицо его и так выражает: «Чего изволите-с?»

В последний вечер в Ялте Казаков опять столкнулся с Луковым. Критик демонстративно отвернулся от него, что Казакова только насмешило: ну чего из-за пустяков дуется? Все и всех знающий Маляров рассказал про Николая Евгеньевича – тот преподавал современную литературу в сельхозтехникуме на периферии, потом перешел в пединститут, там защитил кандидатскую диссертацию о раннем Горьком, благодаря завязавшимся связям перебрался в Москву, где несколько лет работал в университете, с третьей попытки защитил докторскую о позднем Горьком. ВАК еще два года не утверждал, но и тут пронырливый Луков при помощи приятелей все-таки пробил свою диссертацию. Он в это время уже работал редактором в каком-то специализированном издательстве, где напропалую печатал филологические труды своих покровителей.

– Липовый доктор, – заключил свой рассказ Маляров. – Таких сейчас много расплодилось! Защищают докторские на Пушкине, Лермонтове, Достоевском, Шолохове и двух-трех других советских именитых писателях… Каждый состоит при каком-либо журнале и заправляет там критикой: хвалит, кого прикажут, ругает, кого велят… В журналах ведь тоже свои группы и группки. Тронь кого-либо из своих – тут же на тебя набросятся, как псы цепные: «Бьют наших!» – Повернув к Вадиму Федоровичу круглое лицо со светло-голубыми глазами, Виктор Викторович посмотрел на земляка: – Луков – опасный и мстительный тип! Он в библиотеке спрашивал твой последний роман. Правда, не нашел.

– Мне повезло, – усмехнулся Казаков.

– В библиотеке кто-то из писателей тоже интересовался тобой, вернее, твоими книгами, – вспомнил Виктор Викторович. – Там и Славин был. Ну зашел разговор о тебе, он и говорит: «Такого писателя не знаю».

– Думаю, он хорошо позаботился о том, чтобы и другие меня не знали… – сказал Вадим Федорович.

– Славин все может, – заметил Маляров. – Умный мужик! С ним ссориться нельзя: съест с потрохами!

– Не боюсь я его.

Они сидели после ужина в парке Дома творчества. К вечеру здесь становилось оживленно: прогуливались пожилые парочки, на спортивной площадке играли в настольный теннис, бросали резиновые круги на наклонную доску с зубьями. На другой скамейке сидел известный литературовед и негромким хрипловатым голосом рассказывал обступившим скамью молодым людям что-то смешное. То и дело слышались громкие взрывы смеха.

– Участник взятия Зимнего дворца в семнадцатом, – кивнул на маленького, плешивого, розовощекого старичка Маляров. – Восемьдесят пять лет, а еще не утратил чувство юмора! Послушаешь его, так это он совершил революцию.

– Действительно брал Зимний?

– Врет, – отмахнулся Маляров. – Маразматические байки травит… Не удивлюсь, если однажды заявит, что он папа римский.

И тут они увидели Лукова с той самой худощавой девушкой, с которой тот сражался в настольный теннис. Невысокий, грузноватый критик изрядно вспотел, белая тенниска под мышками пошла мокрыми кругами, блестел круглый лоб, посверкивали капельки на лысине. В кармашке его тенниски розовел цветок. Увидев их, девушка замедлила шаги, что-то тихо произнесла. Луков недовольно ответил, тогда девушка резко повернулась и зашагала прочь. Критик тут же трусцой припустил за ней. С минуту они стояли у фонтана с золотыми рыбками и, по-видимому, препирались, а затем прямиком направились к Казакову и Малярову. Девушка на ходу вынула из полиэтиленового пакета толстую книгу в коричневом переплете.

– Вадим Федорович, познакомьтесь с поклонницей вашего таланта… – любезно проговорил Луков. Чувствовалось, как ему трудно было выдавить это из себя. И смотрел он чуть в сторону.

Девушка, явно смущаясь, протянула Казакову книгу. Это был его роман, написанный несколько лет назад. Под своим портретом он коротко написал размашистым почерком несколько слов, предварительно попросив девушку повторить имя и фамилию. Ее звали Зинаида Иванова. Во время этой процедуры Николай Луков со скучающим видом смотрел на играющих в настольный теннис.

– Я еще студенткой вам написала, Вадим Федорович, когда прочла ваш роман, – произнесла она. – Это было мое первое в жизни письмо писателю.

– Я вам ответил? – спросил Казаков.

Он не всегда имел возможность ответить, хотя и старался это делать. В конце концов, читательские отклики – это было, пожалуй, единственное, что всегда его поддерживало, вселяло уверенность в себе, он всегда ценил их и считался с мнением читателей.