Изменить стиль страницы

– Надеюсь, ты чист? – сбоку посмотрел на него Казаков. Он лежал рядом на траве под сосной.

– Но я ведь работал с ними, если что и замечал, так закрывал глаза… Имею ли я право дальше работать на этом посту? Начальника главка отдали под суд. Наверное, читал в газете? Старый коммунист, всю жизнь на руководящих постах. Когда же он стал загнивать?

– В период «великого застоя», как теперь говорят, – вставил Вадим Федорович. – То ли еще раскрутится! Теперь что ни газета или журнал – обязательно разоблачительная статья! Это же только подумать, что творили в Узбекистане, Казахстане! Да, пожалуй, везде…

– Когда еще был жив дед Тимаш, он как-то душевно поговорил со мной, – вспомнил Павел Дмитриевич. – Я был тут на похоронах отца. Вот что мне сказал тогда старик: «Митрич, почему ты так быстро полез в гору? С чего бы тебе такая честь, Паша? Навроде никаких особых талантов у тебя не было, а вон куды тебя жизня вознесла! На самый верьх! Небось вместе со всеми встречаешь – провожаешь деятелей разных? Подумал ты, Паша, с чего бы это тебя тянут в большие начальники, а? Кому ты приглянулся, как красна девица? Или ты, Паша, не в деда свово Андрея Ивановича уродился? И характер у тебя иной? Андрей Иванович знал свое место в жизни; когда ему предлагали стать начальником станции, он наотрез отказался, так как знал, что у него нет на это грамотешки… Суровый был мужик, царствие ему небесное, прямой и честный. А таким людям ой как трудно в нынешнее время в большие люди пробиться… А вот покладистый да ласковый – тот скорее просклизнет наверьх… Не зря говорится, что ласковый теляти двух маток сосет…»

– Мудрый был старик, – усмехнулся Вадим Федорович.

– Мне бы прислушаться к Тимашу, – продолжал Павел Дмитриевич, – а я отмахнулся – мол, что со старого горохового шута взять? Несет всякую чепуху… Вот ехал сюда на поезде и всю жизнь свою перебрал и разложил, как говорится, по полочкам… И знаешь, к какому выводу пришел?

– Что дед Тимаш прав?

– Это само собой! – отмахнулся Павел Дмитриевич. Лицо его стало суровым, вроде бы и подбородок отяжелел, а в глазах появился блеск. – Не за какие-то особые заслуги продвигали меня по службе, Вадим, а за что-то другое… Наверное, раньше я и себе боялся признаться, что это другое – не талант организатора и призвание педагога, а обыкновенное приспособленчество и угодничество перед начальством. Вот что двигало меня по служебной лестнице! Хитрый старик, когда меня сравнивал с дедом Андреем, в самую суть глядел… Но вот когда я стал другим? Удобным для начальства?

– Я думаю, когда тебя в обком партии взяли, – помолчав, сказал Казаков. – Ты мне рассказывал, что где-то удачно выступил, тебя заметили и скоро туда пригласили…

– Нет, – покачал головой Павел Дмитриевич, – раньше… Намного раньше! Я ведь в институте был членом комитета комсомола, в армии вступил в партию, перед демобилизацией уже заседал в парткоме… Этот червь начальствования заполз в меня еще в детстве. Мне нравилось считать себя умнее других, командовать, поучать… Лишь в школе я почувствовал, что здесь мое место. С удовольствием занялся строительством, получал удовлетворение от уроков истории, а с каким удовольствием занимался фотографией! Наверное, эти годы в Андреевке были самыми насыщенными и счастливыми в моей жизни! А потом… Потом подлаживался под каждого нового начальника. Смотрел в рот, научился мыслить его мыслями, выказывать восхищение умом, деятельностью, всегда был на месте, под рукой. Писал доклады, собирал факты и фактики, да что говорить! Номенклатура – она коварная штука! Покрутившись в ней, начинаешь верить, что ты исключительная личность, рожденная только командовать и руководить. Это теми, кто ниже тебя на служебной лестнице… А кто повыше, тот бог и судья! И еще пример для подражания. Не надо обладать глубокими знаниями, важно выглядеть импозантно, иметь значительную внешность, с важным видом изрекать прописные истины – это все перед низшим звеном, перед толпой. А перед начальством гнуть спину, кланяться, угадывать его желания… Вот ступеньки в те времена наверх! И не я один прошел по ним, а многие, очень многие! А теперь они, конечно, не хотят признаться, что прожили жизнь, как… Да и как признаться в таком? Люди-то стали смотреть на руководителей совсем другими глазами. Если ты пустое место, то, будь добр, уйди! А уходить-то с теплого местечка не хочется, вот и вертятся, пристраиваются к перестройке, играют в демократию, а сами по ночам зубами скрежещут от злобы и тоски по былым годам…

– И дураки те руководители, которые цепляются за старое и ждут, что все вернется на круги своя, – заметил Казаков. – Им все еще не взять в толк, что многие из них уже давно выглядят перед народом голыми королями. Ведь этим людям не привыкать хвалить начальство, когда оно в чести, и поносить его же, когда оно рухнет… Один «деятель» специальную тетрадку завел, куда записывает фамилии всех тех, кто его покритиковал на собрании, другой, наоборот, всех, кто на него ополчился, на командные должности назначает, включает крикунов в издательские планы, третий по телевизору выступает, заигрывает перед молодежью, мол, я ваш, за перемены… В общем, каждый перестройку подстраивает под себя.

– Знаешь, Вадим, – сказал Павел, – я хочу подать заявление министру – мол, прошу по собственному желанию…

– Боишься, что выгонят? Решил упредить?

– Выгонять меня никто не собирается, я как раз попал в разряд тех, кого, покритиковав и поправив за допущенные ошибки, оставляют служить и делом доказывать, что ты перестроился. Дело в том, что я по новому руководить людьми уже не смогу. Разве можно в нашем возрасте переделать себя самого? Это в молодые годы, а теперь… – Павел махнул рукой. – Да и до пенсии недалеко.

– Не записывай себя в старики, – сказал Казаков. – Ты крепок и здоров. И потом, не забывай, что некоторые люди, ушедшие на пенсию с крупных постов, зачастую чувствуют себя обворованными и пребывают в ненависти ко всем и ко всему, что делается без их участия.

– Мне это не грозит, – улыбнулся Павел Дмитриевич. – Приеду в Андреевку и буду учить ребятишек, как мой отец… И жена не возражает. Она у меня любит деревню, природу…

Хотя он произнес это якобы в шутку, Вадим Федорович понял, что друг его всерьез над этим размышлял. И приезд его в Андреевку не такой уж неожиданный…

– Я ведь в последние пятнадцать лет ни одного снимка на природе не сделал, – продолжал Абросимов. – Тянет в лес, к зверюшкам, птицам, бабочкам, стрекозам! Помнишь, какие я снимки делал?

– Быстро же ты сдался, Паша, – после продолжительной паузы сказал Казаков. – Уйти, конечно, можно, но лучше победителем, чем побежденным.

– С кем же прикажешь сражаться? – глядя на небо, спросил Павел Дмитриевич.

– С самим собой, – сказал Вадим Федорович. Абросимов долго молчал.

Небольшое облако на миг заслонило солнце, вода в Лысухе сразу потемнела, а валуны в ней засветились малахитом. Над лугом парил коршун, концы его неподвижных бронзовых крыльев напоминали длинные тонкие пальцы.

– Устал я, Вадим, – сказал Павел Дмитриевич. – И потерял вкус к работе, как и мой покойный отец когда-то. Помнишь, пришел к первому секретарю обкома и подал заявление об уходе с партийной работы? А я, видно, пошел не в него, а?

– Тебе виднее, – дипломатично ответил Казаков.

– Отец мой ушел, когда корабль был на плаву и с раздутыми парусами, – проговорил Абросимов. – Когда дождем, как ты говоришь, на головы подхалимов и деляг сыпались награды, премии, а вот мне приходится как крысе бежать с тонущего корабля…

– Не казни себя строго, – сказал Вадим. – Такое время было… Вот и народилась целая прослойка подхалимов, угодников, рвачей, обманщиков.

– Ты имеешь в виду и меня?

– Ты остановился где-то посередине, – смягчил свои слова Казаков.

– Я не остановился, я шел в гору… Привык ко всему, что происходило вокруг, считал, что так и нужно. Меня-то лично ничто это не задевало.

– Тогда уходи, Паша, – жестко сказал Вадим Федорович. – Не дадут школу – иди учителем.