«Если она не вернется через два часа, мне придется самому за ней приехать, неприятно, но факт, так что давайте сделаем так, чтобы этого не случилось».

Воображаю себя шлюхой под присмотром Окабе. Клиент собирается привязать меня к кровати веревками (нет, лучше приковать наручниками), и я умоляю: «Прошу вас, послушайте! Вам нельзя заниматься со мной ничем опасным! Если на моем теле останутся царапины или хоть какие-нибудь следы, мои покровители сделают с вами совершенно чудовищные вещи!» Мужчина, однако, и ухом не ведет, похоже, он вовсе не намерен останавливаться. Ну ладно, это ж всего-то на два часа, проносится у меня в голове, и я собираю в единое целое разрозненные частички своего сознания, блуждающие бог знает где, фокусирую каждый нерв своего тела на необходимости сделать этого мужчину счастливым – хотя бы на краткий миг, который нам суждено провести вместе. Я демонстрирую ему все, на что способна. Стараюсь как только могу – минет там и все такое, и в итоге мы немного выходим за рамки положенных двух часов. Появляется Окабе. Плачущим голосом я жалуюсь ему: «Этот человек собирался совершить со мной нечто ужасное!» Окабе принимается рыться в вещах клиента. Кричит на него, оскорбляет за нарушение правил. «Это не шантаж, приятель. Мы в своем законном праве, – говорит он. – Это как раз ты следовать правилам не пожелал, ты хотел сделать больно бедной девушке!» Окабе – крупный, мускулистый мужик, не много найдется людей, готовых сойтись с ним один на один в рукопашной, так что теперь мне бояться ровным счетом нечего. Он гладит меня по волосам. Мы возвращаемся в офис и перекусываем. Пьем чай с пирожными. «Нелегкая получилась работенка, да, милая?» – он снова с улыбкой гладит меня по голове.

Когда-то я думала, что не сумею прожить самостоятельно, если уйду из дома, но, если вдуматься как следует, это оказалось полной чушью. Я была отчаянно молода. Юность – штука, которая дается даром, а продать ее можно за хорошие деньги. Пари держу, реши я торговать своим телом – совсем недурно зарабатывала бы себе не жизнь. В точности как нынешние подростки – ни тебе сутенеров, ни черта подобного. Но даже сейчас, будь я подростком, точно не набралась бы мужества на подобное. Не смогла бы выбросить из головы кучу страшных возможностей – а вдруг меня изнасилуют, вдруг изувечат, вдруг убьют? Нет, если б за мою защиту не взялся кто-нибудь типа Окабе, никогда бы у меня не вышло сделаться проституткой. А вот знай я тогда о системе агентств с девочками по вызову – сроду не стала бы оставаться в своем насквозь прогнившем доме. Хотя, с другой стороны… возможно, однажды – рано или поздно – и наступил бы момент, когда я пожалела бы, что бросила школу. Может, мне бы достался плохой сутенер, из тех, что обижают девочек и отнимают у них большую часть заработанных денег. Да, такое очень даже могло бы случиться! Но – опять же. Даже когда я училась в школе – совершенно не ощущала себя живой, а родители – те просто медленно высасывали из меня жизненные силы. Никак не смогла бы я вырваться из этого жуткого места. Полагаю, то, что я чувствовала тогда – уверенность в невозможности освобождения, – очень похоже на то, что испытывает насекомое, когда его убивает человек, или на то, что испытывает травоядное животное, когда в его сонную артерию впивается – о, как точно, как стремительно! – клыками хищник. Я читала: жизнь насекомых – всего лишь эффект взаимодействия между электричеством и какими-то химикалиями; в этой книге говорилось: когда насекомое убивают, некая химическая реакция заставляет его полностью утратить чувствительность, что, в сущности, даже приятно. И еще я читала: когда хищное животное перегрызает горло травоядному, в теле жертвы высвобождается мощный поток эндорфинов, так что, умирая, она не испытывает никакой боли. Должно быть, существуют некие извращенные нервы, испытывающие в миг смерти, в миг перехода к небытию смутное удовольствие, доставшееся человеку в наследство от его предков – животных. Должно быть, стоит этим нервам начать действовать – и все, вырваться или убежать уже невозможно.

Возникшее в сознании слово «эндорфины» незамедлительно срабатывает как ссылка на новый сайт. Я – ни с того ни с сего – неожиданно для себя принимаюсь размышлять: интересно, а может, искусственно вызывать у себя рвоту – это способ приближения к смерти? Или нет? В сущности, ощущение, которое возникает, когда я это делаю, очень даже сродни той странной бесчувственности, что одолела меня после пощечины учителя. Я стояла тогда и думала: унижение – вовсе не унижение, боль – совсем не боль… и постепенно щека, по которой хлестнул учитель, стала легонько чесаться, так что я уже не могла сказать с уверенностью, больно мне – или, наоборот, приятно. Презрение к той части собственного «Я», что получило удовольствие от пощечины, было так велико, что к горлу подступала рвота. Я поверить не могла: неужели эта часть – тоже я? Настоящая, подлинная я? Я почувствовала, как отрываюсь от себя самой. Видимо, чтобы полностью осознать реальность происходящего, мне необходимо было пережить нечто экстремальное – сродни той пощечине учителя. Может быть, именно потому я и начала коллекционировать ножи? Простейшим способом забыть о своей ненависти было попросту уснуть, и я стала проводить все больше и больше времени в постели наедине с собой. Я лежала, и дыхание мое потихоньку замедлялось до последнего предела. Я чувствовала – грудь моя вздымается и опадает в такт биению сердца. Лет примерно с четырнадцати-пятнадцати я – вполне живая – все чаще лежала, словно умирающая, спала с широко открытыми глазами.

С тех самых пор и стало мне трудно воспринимать свои воспоминания как собственные. Чем серьезней или трагичней обстоятельства, тем холодней и объективней моя позиция при воспроизведении их в памяти. Где я ни нахожусь, совершенно невозможно полностью ощутить, что я пребываю именно в этом месте. Но я всегда была недурна в умении подражать окружающим и к тому же старалась делать именно то, что от меня ожидали. Провалов не случалось.

Я не говорю о себе. Я слушаю других людей.

Чуть приоткрыв занавеску, выглядываю наружу. Ладонью протираю запотевшее окошко. Над рекой медленно восходит большая красно-рыжая луна.

В Тода мы спускаемся с холма и сворачиваем к югу, на скоростное шоссе Сюто.

Еще минут двадцать – и мы будем уже на кольцевой дороге. Свет в небе над головой стремительно становится все ярче… и внезапно, без перехода, перед нами – уже Токио. Бесчисленные инфузории-горожане вздрагивают, стонут и шепчутся во сне в своих залитых светом реклам стеклянных клетках.

Грузовик движется все дальше, пробивает себе путь сквозь самую сердцевину сияющего света, но, сколько бы мы ни ехали, бледнее он не становится.

– Токио – потрясный город, – замечает Окабе. – Пари готов держать, никому из всех этих людей и в голову не приходит, что на свете есть такие, как я, точно! Что в это время ночи кто-то едет по улицам, усталый, замученный от недосыпа, – нет, им такого и не вообразить.

– Ты хочешь сказать, что для тебя это – постоянная ситуация?

– Ты о чем это? Какая такая постоянная ситуация?

– Вот так подремать пару часов – это единственный твой сон во время ездок?

– Ясное дело.

– И не только когда ты очень торопишься?

– И не только когда очень тороплюсь. Полночь, и мы катим по скоростному шоссе Сюто.

Семьдесят миль в час. Все виденные мной ранее пейзажи превратились теперь, когда мы увеличили скорость, в сплошной поток света. Перед моими глазами мелькают бессвязные сцены, сплавленные воедино скоростью, превращенные в сотни и тысячи вариантов прошлого и настоящего. Ни одна из этих сцен не происходит сейчас, и ни одна из них не связана с происходящим в настоящий момент. Пейзаж, окружающий меня теперь, исчезнет через минуту. И, подобный гигантскому полю, по которому в беспорядке разбросаны эти сцены, меня окружает сияющий Токио. В первый раз испытываю я тоску по большому городу, в первый раз осознаю, как скорость и время меняют мир вокруг меня… Столь острое, почти болезненное осознание только что не повергает меня в слезы.