На самого Чуя очень действовало веселье этой бойкой чаукен, ее приплясывающая походка. Представил, что сможет уже сегодня вечером обнять ее… без цветастого плотного платья, и словно обдало жаром изнутри. Женщина, кажется, поняла, — немного напряглась и усмехнулась. Усмешка получилась недобрая. Чуй неприятно удивился: будущая подруга казалась ему ангелом небесным.
И уже вечером Чуй поедал виноград не как-нибудь, а под насмешливым взглядом своей жены Дильды. Спохватился, отломил и ей ветку. Дильда приняла все с той же неприятной усмешкой, стала бросать виноград в рот быстро-быстро. Молодость помешала Чую понять, что и в постели жена не чувствует того же, что и он. Были ответные объятия, вскрикивания, изогнутое тело уставшей, еле прикрытое тонким полотном, было собственное помутнение рассудка, когда темнело в глазах и казалось — тело самого Чуя выходит из-под контроля, бьется само по себе, совсем перестав повиноваться. Бормоча влюбленную белиберду, Чуй не заметил ни напряжения, с которым принимала его женщина, ни ее острых, совсем не размякших и не восторженных взглядов. Впрочем, он получил все, что хотел, и уснул совершенно счастливый. Чуй не видал, как встала его молодая жена и, напряженная, совсем не размякшая, вышла в сад, долго гуляла под деревьями. Стояла, замирала в лучах лунного света, стискивала руки, вздыхала. Может быть, это было и к лучшему, что Чуй всего этого не видел.
Вроде бы жизнь в Кашгаре наладилась. Чуй сделал то, что обещал Альдо, и сделал за себя и за Альдо, сброшенного в грабительскую дудку. Хорошо бы, живя в своем доме, слушая под утро, как бьются об землю плоды, не вспоминать. Не вспоминать ни как светились глаза Асу, которого надо было убить, а Чуй не успел его убить в душном пространстве грабительской дудки под курганом. Ни как пахла глина в кургане, особенно поблизости от погребения, где уже недалеко золото… и кости.
По ночам они все приходили: Сенебат, молча уходящий на север, бредущий через березняк на краю стойбища, и Альдо, бессильно двигающий членами, Альдо-труп, исчезающий в недрах кургана, и пронзительный взгляд Токуле.
Но даже и эта память, приходившая к Чую почти каждое утро, в предрассветный смутный час, оказалась не самым неприятным. В конце концов, память слабела. Настали осень и зима — странная зима почти без снега, с завыванием ветра над черными ветками садов. Где-то снег давно укутывал землю, покрывал и Салбыкский курган, и всю Долину царей, мягкими, жгуче-холодными сугробами скапливался на опушках, возле заборов — везде, где только есть препятствие для ветра. А тут все так же сияло синее небо, пели птицы — и только ветер дул холодный, пронзительный да ветки раскачивались черные, голые, без листьев и спелых плодов.
В эту зиму память не отпустила Чуя, но стала уже мучительной только наполовину. А когда пришла пора подавать на поля и в сады талую горную воду, когда можно стало пожевать клейкие горькие листочки тополя, когда в небе проплыли первые стаи — от мучительной памяти осталась десятая часть. То есть память никуда не ушла, и все так же сверкали глаза Асу в полутьме, так же молчал Токуле, так же шел, спотыкаясь, Сенебат. Разница в том, что память больше не ранила Чуя, он не просыпался впотьмах с глухо бухающим сердцем, не лежал часами, пока рассветет, весь ушедший в события прошлого. И не вставал, не по годам изломанный, уставший.
Уже весной 1294 года Чуй поднимался каждое утро здоровым, энергичным и чувствовал не тоску и смятение, а бодрость и чувство, что тело у него здоровое и сильное и все горизонты открыты. Молодость Чуя, время, новая среда, тело его чаукен быстро смывали плохое. Чуй делал большое, истинно мужское дело — осваивал новую жизнь и новые земли. И то, что было раньше, становилось все менее важным.
Так что сама по себе память и не была в состоянии разрушить счастье Чуя. Маленькое счастье, пацанское — дом, виноград, баба под бок? Так ведь и был Чуй совсем еще маленький, что с этим можно поделать!
Но как все не впрок шло в путешествии, когда вез Чуй богатство в Кашгар, так все не впрок становилось и в Кашгаре. Уже первый урожай персиков в саду Чуя почти весь съели гусеницы. «Это бывает, — говорили старики, — нужно нанять человека, который будет собирать гусениц и бросать их в огонь». Чуй нанял такого человека. В новую гулкую осень гусениц в его саду не стало. Зато появились жуки: здоровенные твари длиной чуть не с ладонь человека. Персики и абрикосы хрустели и брызгали соком, когда в них впивались чудовища. Нанять человека? Нанятый собирать гусениц, похоже, сам панически боялся этих жуков.
— Никогда не видал таких животных… — бормотал он и испуганно отодвигался, если жук полз в его сторону.
Нанять других, более смелых? Урожай и так почти пропал. Жуки почти не жрали яблок, но яблоки почему-то сами собой чернели, сгнивали и падали еще до того, как созреть. Даже виноград, много раз вскопанный старым, опытным садовником, по неизвестной причине почти не давал урожая. Чуй больше не ел, стоя у виноградной беседки, этот кислый, противный виноград.
Старики пожимали плечами — говорили, мол, так тоже бывает, но, конечно, бывает очень редко. Чуй понимал — вовсе не редко! Так просто не бывало никогда на памяти стариков и на памяти их отцов и дедов.
И в доме было все как-то не так… Еще зимой сбежал Тибочи, привезенный еще из Хягас. То есть рабы всегда бежали, во все времена, от всех хозяев, но все же редко бежит раб, привезенный из другой земли… да и от доброго хозяина. Чуй не только не ударил ни разу Тибочи — даже не повысил на него голос. А Тибочи бежал — в чужой стране, плохо зная тюркский язык. Соседи посмеивались, предлагали разные способы поимки бежавшего раба. Чуй понимал: Тибочи многое понял еще в караване и при первой возможности сбежал от того, кто лишился удачи. Зачем ему ездить на верблюдах, которым суждено подохнуть, зачем жить в лагере, к которому подходит барс… и подходит за его хозяином? Рано или поздно, но несчастья захватят и его…
И с чаукен что-то не ладилось. Насмешливая, неласковая, женщина презирала грубый выговор Чуя, его манеры, поведение. Под ее насмешливым, не уважающим взглядом и сам Чуй начинал чувствовать себя неловким, неприспособленным. То спотыкался на ровном месте, то никак не мог пройти в дверь, хотя только что проходил. Дильда громко не смеялась, только усмехалась — негромко и очень презрительно.
Зиму прожили не очень хорошо, весной стало совсем как-то странно. Не раз просыпался Чуй оттого, что его чаукен Дильда ночью встает, выходит в сад, долго гуляет там одна, что-то бормочет и заламывает руки. Чуй тихо, сторожко лежал, выслеживая собственную жену. Нагулявшись, Дильда приходила, тихо ложилась рядом. Интересно, чувствовала ли она, что Чуй не спит? Этого Чуй уже не узнал никогда. О чем думала она, гуляя по ночному, совсем не интересному саду? Об этом Чуй без труда догадался, когда летом, прожив с ним меньше года, Дильда убежала из его дома с пятидесятником городской стражи — случай поистине неслыханный. Чаукен никогда не бросали своих временных мужей, как бы те себя ни вели и что бы они ни делали, — даже импотентных, злых и неумных. Чаукен исключили Дильду из списка кашгарских чаукен и велели не считать ее одной из таких же, как они. Но Чуй видел — взгляды чаукен с опаской останавливаются на нем — кого-то он выберет, удивительный человек, с которым не смогла ужиться чаукен. Что-то испытает эта новая избранница, и не придется ли ей тоже бежать, меняя на позор что-то совершенно невыносимое? Чуй тогда не выбрал никого. Чаукен ушли из его дома, звеня браслетами, и, похоже, — с откровенным облегчением.
Искать еще и жену? Чуй не стал искать, как и не стал искать раба Тибочи. Оба они — и Дильда, и Тибочи — навсегда ушли из его жизни; он не только никогда их не видел, но и никогда ничего не слышал о них. В Кашгар караваны приходили с юга — из Тибета, с запада — из Средней Азии, с востока — из Китая, Шли и с севера, из страны Ойротов и Хягас. Но никто никогда не упомянул ни человека по имени Тибочи и никто ничего не слышал о женщине, хотя бы отдаленно похожей на Дильду. Оба они как растворились в беспредельности окружающего мира.