Изменить стиль страницы

«Жить стало веселее», — слова Сталина из речи на Первом всесоюзном совещании стахановцев, произнесенной двумя месяцами ранее, 17 ноября 1935 года. Над этой «формулировкой» ныне принято издеваться. Но ведь Пришвин вовсе не обольщается: он говорит только о вероятном «выходе из тупика» — пусть даже впереди роковая война, и все делается не столько для людей, сколько для победы в этой войне… Главное для писателя — то, что, наконец, ставится цель созидания, а не разрушения России.

И вот уже, возможно, подзабыв свою приведенную выше запись от 4 июля 1930 года о «полицейском приставе из грузин», Михаил Михайлович 26 июня 1936 года записывает:

«На Кавказе я был ровно 40 лет назад… Помню каких-то грузинских детей, которые меня учили танцевать лезгинку. Странно теперь думать, что среди этих детей рос и мог учить меня лезгинке Сталин. Помню несколько молодых людей из грузин, вовлеченных в наш кружок из семинарии…» (с. 10, 11).

Невольно вспоминается, что несколько раньше, 7 февраля 1936 года, другой значительнейший русский писатель этого времени, Михаил Булгаков, принял решение написать пьесу о юности Сталина (завершена в 1939-м)!

Дело, конечно, не только в этой пьесе. Даже ярая «интернационалистка» Мариэтта Чудакова в своем обширном жизнеописании Булгакова вынуждена была признать (правда, сделав это в «примечаниях»), что «Сталин был для него в этот момент (в 1936 году. — В К.) воплощением российской государственности». Пишет она и о том, что именно слово, употребленное Сталиным в известном телефонном разговоре с Пастернаком о Мандельштаме («мастер»), оказало влияние «на выбор именования главного героя романа и последующий выбор заглавия» («Мастер и Маргарита»). Наконец, здесь же сказано (правда, уклончиво, не впрямую), что «прототипом» образа Воланда (в частности, в его отношениях с Мастером) был не кто иной, как Сталин.[561] Воланд в романе карает многообразное зло, но это отнюдь не значит, что сам он — воплощение добра. Ибо добро вообще не может карать — на то оно и добро! В Воланде — сатанинская стихия, но вспомним Тютчева:

Сын Революции, ты с матерью ужасной
Отважно в бой вступил…

А Революция, конечно же, явление сатанинское, как говорится, по определению…

Но пойдем далее. В январе-феврале 1937 года Осип Мандельштам создает свою сталинскую «оду», о которой в последнее время высказалось множество авторов, стремясь как-то «оправдать» поэта. Выше подробно говорилось о предшествующей судьбе Мандельштама, и теперь следует завершить этот разговор.

Тот факт, что поэт, написавший в 1933 году антисталинский памфлет, в начале 1937 года сочинил прямо противоположное по духу и смыслу стихотворение, интерпретируется, в общем, трояко. «Ода» рассматривается в качестве: 1) попытки (как известно, тщетной) спастись от новых репрессий, 2) результата прискорбнейшего «самообольщения» поэта и 3) псевдопанегирика, в действительности якобы иронического.

Но тщательно работающий филолог М. Л. Гаспаров в обстоятельном исследовании «О. Мандельштам. Гражданская лирика 1937 года» (1996) со всей основательностью доказал, что, прослеживая «движение» поэта «от „Стансов“ 1935 г. до „Стансов“ 1937 г. (где, как и в „оде“, воспет Сталин), нельзя не придти к выводу, что „ни приспособленчества, ни насилия над собой в этом движении нет“.[562] И далее говорится о теснейшей связи «оды» Сталину «со всеми без исключения стихами, написанными во второй половине января и феврале 1937 года (а через них — с предшествующими и последующими циклами, и так со всем творчеством Мандельштама)» (там же, c. 111–112).

Словом, «приятие» Сталина органически выросло из творческого развития поэта. В апреле 1935 года он писал в «Стансах»:

…как в колхоз идет единоличник,
Я в мир вхожу…

Не столь давно, в ноябре 1933 года, поэт говорил о коллективизации как о вселенской катастрофе, а тут очевидно определенное «примирение» с «колхозной» Россией…

Необходимо учитывать, что Осип Мандельштам с июня 1934 года жил (в качестве ссыльного за памфлет 1933 года) в Воронеже, окруженном не раз возникающими в стихах поэта черноземными просторами, и, при его чуткости, конечно же, не мог не знать совершающихся на селе изменений.

В уже упомянутой работе М. М. Горинова об истории 1930-х годов показано, что принятый в начале 1935 года новый «Колхозный устав» решительно изменил положение в деревне, — в частности, «колхозники получили известную юридическую гарантию от государства… на ведение личного подсобного хозяйства… почти 2/3 колхозных семей страны имели в личном подсобном хозяйстве коров» и т. д. (цит. изд., с. 328, 329).

В связи с этим следует сказать об одном не вполне точном суждении М. Л. Гаспарова, определяющем «причину» сдвига в сознании поэта. Он пишет, что в приведенных выше строках из «Стансов» 1935 года воплотилась «попытка „войти в мир“, „как в колхоз идет единоличник…“ А если „мир“, „люди“… едины в преклонении перед Сталиным, — то слиться с ними и в этом» (цит. изд., c. 88).

Суждение исследователя можно, увы, понять в том смысле, что поэт изменил свое отношение к Сталину не благодаря тем изменениям в бытии страны, которые он видел и осознавал, а, так сказать, бездумно присоединяясь к бездумному всеобщему культу. Но ведь Осип Мандельштам в 1933-м безоговорочно выразил свое отношение к трагедии коллективизации и, соответственно, вождю. А с середины 1934 года он на Воронежской земле наблюдает существенные перемены в жизни деревни. В начале июля 1935-го поэт сообщает в письме к отцу: «…вместе с группой делегатов и редактором областной газеты я ездил за 12 часов в совхоз на открытие деревенского театра. Предстоит еще поездка в большой колхоз».[563] Об этой второй — десятидневной — поездке рассказывал в письме от 31 июля 1935 года близкий тогда поэту С. Б. Рудаков:

«Осип весел. Там было так… Осип пленил партийное руководство и имел лошадей и автомобиль и разъезжал по округе верст за 60–100… знакомиться с делом… А фактически это может быть материал для новых „Черноземов“ (имеется в виду стихотворение с этим названием, написанное в апреле 1935-го. — В.К.). Говорит: «Это комбинация колхозов и совхоза, единый район (Воробьевский) — целый Техас… Люди слабые, а дело делают большое — настоящее искусство, как мое со стихами, там все так работают». О яслях рассказывает, о колхозниках… Факт тот, что он… видел колхоз и его воспринял… Как ребенок мечтает поехать еще туда».[564]

Кто-либо, по всей вероятности, скажет, что Осип Мандельштам крайне «идеализировал» увиденную им жизнь. Однако в сравнении с началом 1930-х годов жизнь деревни, без сомнения, изменилась в «лучшую сторону»: созидание шло в ней на смену разрушению. И, конечно же, поворот в отношении поэта к Сталину (пусть опять-таки «неадекватный», с крайней «идеализацией») был порожден не самодовлеющим стремлением «слиться» (по слову М. Л. Гаспарова) с его многочисленными воспевателями (ведь их было немало и в 1933 году, — в том числе близко знакомые поэту Пастернак, Тынянов, Чуковский, Эренбург и т. д., — но Мандельштам тогда противостоял им), а поворотом в самом бытии страны, — поворотом, который Осип Эмильевич, как ясно из только что приведенной информации, лично и горячо воспринимал.

Впрочем, М. Л. Гаспаров в другом месте своей книги дает совершенно верное определение исходного смысла мандельштамовской «оды» Сталину — в сопоставлении со смыслом памфлета 1933 года:

«В середине „Оды“… соприкасаются… прошлое и будущее — в словах «Он (Сталин. — В.К.) свесился с трибуны, как с горы. В ряды голов. Должник сильнее иска». Площадь, форум с трибуной… это не только площадь демонстраций, но и площадь суда. Иск Сталину предъявляет прошлое за все то злое, что было в революции и после нее (разумеется, включая коллективизацию. — В.К.); Сталин пересиливает это светлым настоящим и будущим… Решение на этом суде выносит народ… В памятной эпиграмме против Сталина поэт выступал обвинителем от прошлого — по народному приговору он неправ…» (цит. соч., с. 94), — надо думать, «неправ» именно теперь, в 1937-м, когда безмерно трагическое время коллективизации — это уже «прошлое».