И боялся он тогда не перевернувшейся лодки, он боялся за меня. Может, именно тогда он стал смотреть на меня не как на старшего, опекать?
Мысль была не тогдашней, теперешней. Я пришел в себя.
В голове долбило оглушительным набатом, в ушах звенело. Перед глазами плыли тусклые и светлые пятна. Как тогда, в детстве, только я не захлебнулся, я…
Сквозь боль и грохот в висках снова заметались обрывки воспоминаний. Ослепительный первозданный свет, бьющий сквозь сомкнутые веки. Тьма, ударившая после света. Оклик. Удар. Всё.
Удар. Жесткий, по затылку. Видимо от него теперь долбит в голове, как в колокол.
Колокол! Они бьют в колокол посреди ночи и потом еще утром. Второй раз колокол не звонил, значит у них — комендантский час. Именно поэтому теперь звенит в ушах и долбит в виски. Комендантский час в башке.
Теперь от плоской шутки было совсем не смешно. Я медленно перевалился на бок и открыл глаза. Было сумрачно, подташнивало.
Не то с похмелья, не то от удара по затылку, не то от того и другого разом.
— Очнулся, болезный? — спросил вкрадчивый голос, откуда-то сверху и сбоку.
Я медленно перекатился на живот, приподнялся на локтях, давя тошноту и пытаясь сфокусировать взгляд на дощатом полу. Сфокусироваться удалось, но тошнота усилилась. Сотрясение, что ли, словил?
— Плохо? — снова поинтересовался голос.
Он был таким отвратительно заботливым, что вызывал раздражение.
Я поджал под себя ноги, встал на карачки, потом на корточки. Подняться сил не хватило, но хотя бы появилась возможность оглядеться.
Помещение было тесным и темным. Стены кирпичные, грубо окрашенные. Дощатый пол, вывазюканный такой же дешевой краской только другого цвета. Небольшие, забранные решетками оконца под самым потолком. Из мебели — койка, тумба.
На койке, подобрав ноги и обхватив рукой колени, сидел сухощавый мужик с немытыми волосами, козлиной бородкой и иконописными глазищами. На мужике была ряса, правая рука болталась, подвязанная черным платком и небрежно перебинтованная грязными бинтами.
— Как ты? — спросил мужик вкрадчиво, отвратительно-заботливо.
— Где я?
— В келье. То есть, раньше здесь келья была. А теперь используют как тюрьму. Глупые.
Мужик грустно улыбнулся. Наверное, так мог улыбаться висящий на кресте Иисус. Хотя там вроде без улыбок обошлось.
— А келья — не тюрьма?
— Глупые, — повторил мужик. — Клеть для тела ничто, если дух свободен.
Тюрьма, клеть. Я поглядел на дверь. Тяжелая, массивная. Явно запертая.
— Какая уж тут свобода духа, если тебя даже в передвижении ограничили, — проворчал я и попытался подняться. Вышло с трудом.
Тошнота и муть перед глазами отступали неохотно. Я оперся о стену и перевел дыхание.
— Для того чтобы идти, надо видеть цель и знать направление, — снова заговорил мужик в рясе, и козлиная бородка задергалась в такт словам. — Люди в смятении и растерянности. Потому умнее оставаться на месте. А кроме того, неизвестно куда придешь, даже если идешь в известном направлении.
Я посмотрел на козлобородого. Тот не просто нес ахинею, но был при этом благостен. Алиса в стране чудес какая-то. Бред. Не то меня по затылку слишком сильно приложили, и я чего-то не понимаю, не то очередной сумасшедший нарисовался.
По спине побежали мурашки. Находиться рядом с сумасшедшим это одно, а находиться рядом с сумасшедшим в замкнутом пространстве, взаперти…
— Как ты? — будто вспомнил про свой вопрос мужик.
— Терпимо, — отозвался я.
— Плохо, — покачал он головой.
— Почему?
— Работать заставят.
Я снова поглядел на мужика, потом на дверь, на зарешеченные высокие оконца. Мир сжался до размеров кроличьей норы, и рядом сидел некто, достойный безумного часовщика и мартовского зайца в одном флаконе.
Видимо, мысли отразились на физиономии весьма красноречиво. Мужик растянул губы в грустной улыбке.
— Не бойся. Не надо бояться. Господь нас испытывает. Но он не оставит. Главное — верить.
Блаженный, что ли?
— Ты священник? — спросил я, все еще подпирая стену.
— Андрей, — отозвался он. — Послушник я. А ты?
— Глеб.
— Хорошее имя. Сильное. Я за тебя молиться стану, — истово проговорил Андрей.
Он прикрыл глаза и быстро беззвучно зашлепал губами.
В бога я никогда особенно не верил, поэтому только невольно обронил:
— Толку-то.
Андрей открыл глаза и странно посмотрел на меня.
— Я не верю в бога, — смутился я от этого взгляда.
— А это не важно. Веришь ты в него или нет, а он есть и помогает.
Тошнота помаленьку отступила, хотя не сказать, что мне стало хорошо. Я наконец оторвался от стены и сделал пару нетвердых шагов. То ли в самом деле становилось лучше, то ли я просто отвлекся от мутного состояния, но на ходу и думалось и ощущалось легче.
— Странно ты говоришь для священника. Ваши обычно щепетильны в вопросах веры.
— Я не священник. — Он покачал головой, бородка мотнулась из стороны в сторону. — Я просто в Господа верую и пошел к нему в услужение.
— Уверен, что по адресу пришел?
Андрей насупился, запыхтел, не ответил. Вместо этого лег с ногами на койку, повернулся на бок, спиной ко мне, и затих. Обиделся, что ли?
Да бог с ним. Я сделал еще несколько шагов, привалился спиной к стене и медленно сполз на пол. Повозился, усаживаясь удобнее. Попытался собраться с мыслями.
Келья. Я заперт в келье с монахом. И я немного не дошел до монастыря, в котором объявляют комендантский час. Что из этого следует? Меня окликнули, двинули по кумполу, притащили в монастырь и заперли. Зачем? Возможно, чтобы использовать в качестве бесплатной рабсилы. Этот Андрей что-то говорил про принудительные работы. Сам сидит с больной рукой — видно, потому и не трудится. Значит работа тяжелая.
Послушника не припахивают, у него рука. А у меня что? Я прислушался к ощущениям. Холодок тревоги в груди, боль в голове и баламуть в желудке. Сотрясения, судя по всему, все-таки нет. Максимум — похмелье. С таким диагнозом особо не закосишь.
А что здесь дают за работу? Выход на свободу? Тогда я готов отработать все, что нужно, лишь бы поскорее уйти. Домой. К Эле. Вот как чуял, надо было обходить стороной эту стену света. Хотя… а была ли такая возможность? Может и Арбат теперь в световом застенке?
От этой мысли в животе нервно сжалось, неприятно заворочалось. Меня окатило волной страха. Не за себя, за Элю. За единственного близкого человека.
Мне надо было уходить отсюда. Уходить как можно быстрее. Но дверь была заперта, а окна зарешечены.
Мутило, болезненно стучалось в висках и затылке. А еще хотелось пить. И есть. Сожрать хотя б какой-нибудь дряни. Я похлопал себя по карманам. Пусто. Баклажку с водой я выронил еще возле цистерны. Лапшу, видимо, сперли те, кто отоварил меня тяжелым по голове. Из всего нехитрого багажа остались лишь очки в чехле на шее и сломанный мобильник в кармане.
Я выудил телефон, откинул крышку и… почувствовал, что схожу с ума.
Трещины, что еще сутки назад раскраивала дисплей надвое, не было. Она пропала. Экран темнел — совершенно ровный, без намека на повреждение. Потертости на корпусе тоже поубавилось. И логотип теперь переливался половиной букв вместо одной.
Этого не могло быть! Но это было. И от этого сделалось крепко не по себе.
Я судорожно сглотнул.
На койке зашевелился Андрей. Повернулся, спустил на пол ноги и снова сел.
— Знаю дела твои, и труд твой, и терпение твое, и то, что ты не можешь сносить развратных, и испытал тех, которые называют себя апостолами, а они не таковы, и нашел, что они лжецы.
Послушник говорил быстро, глаза его были безумны. Он смотрел на меня и в то же время — мимо меня. И от этого голоса и взгляда становилось жутко.
— Ты много переносил и имеешь терпение. Но имею против тебя то, что ты оставил первую любовь твою.
Слова ударили не хуже пощечины. Я вздрогнул.
— Я не оставил, — вырвалось невольно.