Изменить стиль страницы
* * *

Приготовления к отъезду взбодрили меня так, словно я прошел курс омоложения и физической тренировки. По словам поэта, [3]стоячая вода, неподвижная и безжизненная, неизбежно мутнеет и начинает горчить. Зато живая, звонкая вода остается чистой и прозрачной. Так и душа того, кто ведет оседлый образ жизни, подобна болоту, где загнивают вновь и вновь пережевываемые обиды. А из души путешественника бьет чистый родник свежих мыслей и нежданных деяний.

Не столько по необходимости, сколько ради удовольствия я сам надзирал за тем, как идут сборы нашего каравана, который должен был быть небольшим — не более пятидесяти верблюдов, — но участники его, как люди, так и животные, неутомимы, ибо путь наш был неопределенен и далек. Кстати, мне не хотелось брать с собой в дорогу моих приближенных и рабов, ничего им не объяснив. Поэтому я объявил им, что направляюсь с официальным визитом к одному из великих белых царей на восточном побережье, и почти наобум назвал имя Ирода, царя Иудеи, столица которой — город Иерусалим. Щепетильность моя была излишней. Меня слушали вполуха. Для всех этих кочевников, страдающих от обретенной оседлости, любое путешествие всегда самоцель и не нуждается в оправданиях. Куда мы держим путь, им было безразлично. По-моему, они уяснили только одно: мы едем далеко, а стало быть, надолго. Этого было за глаза довольно, чтобы привести их в восторг. Даже Барка Май, казалось, примирился с неизбежностью. В конце концов, несмотря на свой преклонный возраст и скептицизм, он не мог не рассчитывать на то, что путешествие подарит ему новые впечатления и обогатит его ученость.

Для выезда из Мероэ я вынужден был использовать большой царский паланкин из красной, расшитой золотом шерсти, увенчанный деревянной стрелой, на которой развеваются зеленые флаги с султаном из страусовых перьев. От главных ворот дворца до последней пальмы — дальше начинается пустыня — народ Мероэ приветствовал своего государя и оплакивал его отъезд, и, так как у нас во всех случаях жизни дело не обходится без танцев и музыки, вокруг неистовствовали трещотки, систры, цимбалы, самбуки, псалтерии. Мое царское достоинство не позволяет мне покидать мою столицу с меньшей помпой. Но как только мы преодолели эту часть пути, я приказал убрать роскошный паланкин, в котором весь день задыхался, и, сменив сбрую, сел в свое походное седло — легкий каркас, обтянутый овечьей кожей.

Вечером я решил до конца отпраздновать этот первый день освобождения, а для этого мне надо было побыть одному. Мои приближенные давно уже смирились с такого рода причудами, поэтому никто не пытался следовать за мной, когда я стал удаляться от рощицы сикоморов, где был разбит наш лагерь. Во внезапной прохладе угасавшего дня я в полной мере наслаждался ловкой иноходью моей верблюдицы. Эта мерная поступь — две правые ноги одновременно делают шаг вперед, а весь корпус животного клонится влево, потом в свою очередь вперед шагают две левые ноги, а корпус откидывается вправо, — свойственная верблюдам, львам, слонам, благоприятствует метафизическим раздумьям, тогда как диагональное движение лошадей и собак порождает лишь убогие мысли и низменные расчеты. О счастье! Одиночество, столь горько и унизительно ощущавшееся мною во дворце, посреди пустыни наполнило меня блаженным восторгом!

Верблюдица, у которой я отпустил поводья, устремила свой свободный бег в сторону заката, на самом деле, однако, направляя его по многочисленным следам, не сразу мною замеченным. Внезапно она остановилась возле отвалов земли у небольшого колодца, из него торчал ствол пальмы, испещренный насечками. Я склонился над черным зеркалом и увидел в нем свое отражение. Искушение было слишком велико. Раздевшись догола, я по стволу пальмы спустился в колодец. Вода доходила мне до пояса, а щиколотки ощущали прохладные толчки невидимого источника. Под чарующей лаской волн я погрузился в воду по грудь, потом до подбородка, потом до самых глаз. Над головой я видел круглое отверстие колодца и диск фосфоресцирующего неба, где мигала первая звезда. Порыв ветра пронесся над колодцем, и я услышал, как воздушная колонна в его чреве загудела, словно в трубке гигантской флейты, — нежная нутряная музыка, творимая землей вместе с ночным ветром, которую я по чудовищной нескромности подслушал.

Дни шли, часы пути сменялись новыми часами пути, растрескавшаяся красная земля — песчаным щетинящимся колючками эргом, каменистые просторы, поросшие желтой травой, — сверкающими соляными болотами; казалось, мы странствуем в вечности, и лишь немногие из нас могли бы сказать, давно ли мы покинули Мероэ. Это тоже свойство путешествий: время текло одновременно и гораздо медленнее обычного, подчиняясь небрежной иноходи наших верблюдов, и гораздо быстрее, чем дома, где многообразие занятий и встреч рождало сложное прошлое, сплетенное из сменявшихся планов, намерений, разнохарактерных обстоятельств.

Мы жили в основном под знаком животных, и, конечно, в первую очередь под знаком наших верблюдов, без которых мы бы погибли. Нас очень встревожила настигшая их и вызванная изобилием жирной травы желудочная эпидемия, когда между худыми ляжками четвероногих потекла зеленая жижа. А однажды нам пришлось напоить их силой, потому что предстоял трехдневный переход, а в единственном источнике, каким можно было воспользоваться, вода была прозрачной, но горчила от едкого натра. Трех верблюдиц, силы которых истощились, пришлось зарезать, прежде чем они превратились в ходячих скелетов. Это стало поводом для кутежа; я принял в нем участие скорее из солидарности, чем из гурманства. По традиции мозговые кости были сложены в карманы верблюжьих желудков; желудки, зарытые под очагом, на другой день наполняются кровавой похлебкой, любимым лакомством обитателей пустыни. Но зато теперь молока у нас стало гораздо меньше.

Мы незаметно приближались к Нилу, и, когда он внезапно открылся перед нами, огромный и синий, заросший по берегам папирусами, зонтики которых с шелковистым шелестом льнули друг к другу под порывами ветра, сердце у нас екнуло. В илистой бухточке лежал на спине гиппопотам с распоротым брюхом, его короткие ноги торчали кверху, внутренности вывалились наружу. Мы подошли ближе и увидели, как из этой полости вылезает маленький голый мальчонка — красная от крови статуэтка, — белыми оставались только зубы и белки глаз. С веселым смехом он протянул нам потроха животного и куски мяса.

Фивы. Мы переправились на другой берег, чтобы смешаться с толпой этой древней египетской метрополии. И напрасно. По мере того как мы продвигались на север, кожа местных жителей светлела. Я пытался заранее представить себе, как мы, негры, станем вдруг выделяться пятном на фоне белых людей, — привычный образ мира будет вывернут наизнанку, хотя это и трудно вообразить: вместо белого на фоне черного черное на фоне белого.

Пока еще до этого далеко, и все же я затрепетал, увидя белокурые головы в толпе у порта. Может, это финикийцы? Да, мы пришли сюда напрасно, потому что при соприкосновении с людьми раны мои открылись. Моему уязвленному сердцу привольно только в пустыне. Я вздохнул с облегчением, когда мы вновь оказались в тишине левого берега, где два Мемнонских колосса охраняют гробницы царей и цариц. Я долго шел по берегу реки, глядя, как удят рыбу священные соколы, символизирующие образ Гора, сына Осириса и Исиды, победившего Сета. Клюв у этих великолепных птиц слишком короткий, чтобы им можно было поймать рыбу. Поэтому они ловят ее когтями. Метеоритами падая на поверхность воды, они вдруг, в последнюю минуту, выпрямляют свои когтистые лапы, нацелив их в появившуюся в реке жертву. Они когтят зеркало воды, тут же взмывают вверх, размахивая крыльями, и на лету терзают клювом рыбу, зажатую в когтях. Египтяне более других народов были поражены божественной простотой тела этих птиц, с таким совершенством приспособленного к потребностям природы. Право же, все это оправдывает культ. Божественный Гор, подари мне наивную силу и дикую красоту символизирующей тебя птицы!

вернуться

3

Мухаммада Асада