Когда Алан снова взглянул на нее, она опустила ресницы в знак покорности. Он почувствовал, что угроза отъезда сменилась внезапным послушанием. Он не заметил, что ее уступчивость сама по себе была формой отсутствия. Она уже поселилась на Острове радости.

Может быть, именно из-за этого, когда однажды, прогуливаясь по улице Мак-Дугалл, она услышала бой барабанов, ей показалось естественным остановиться, подняться по лестнице в мансарду со стенами, выкрашенными в оранжевый цвет, и присесть на один из покрытых мехами барабанов.

Музыканты играли, полностью уйдя в себя, погрузившись в транс, как того и требовал ритуал. С кухни доносился запах пряностей, и золотые серьги танцевали над дымящимися блюдами.

Голоса вступили, начав с гимна Алалле, потом стали зовом птиц, зовом животных, обрушивающимися со скал водопадами, растениями, погружающими расставленные, как пальцы, корни в воды лагуны. Барабаны звучали в таком бешеном ритме, что сама комната словно превратилась в лес пляшущих деревьев и гудящего ветра, умащивающего посылающую наслаждения Алалле.

Среди темных лиц выделялось одно более светлое. Наверно, французская или испанская бабушка добавила свой розовато-белый ручеек в эбеновый котел, придав черным волосам свойство отражающей глубины, как у черного зеркала. Круглая голова, широкие брови, полные щеки, мягкие сияющие глаза. Пальцы касаются барабана стремительно, но плавно, передают страсть, исходящую от плеч и бедер.

Сабина представила себе, как он плавает, прыгает через костер на берегу, скачет, лазает по деревьям. Сквозь кожу не проступают кости, она гладкая, как у жителя островов Южных Морей, и мышцы у него сильные и в то же время незаметные, как у кошки.

Разбавленный цвет кожи придавал чертам его словно лишенного нервов лица особую твердость, столь отличную от нервозного стаккато других барабанщиков. Он был пришельцем с острова мягкости, где мягким был ветер, и теплым было море, где насилие бытовало лишь в латентном состоянии, проявляясь лишь в виде периодических взрывов. Для постоянного проявления злобы жизнь там была слишком сладкой, слишком убаюкивающей, слишком наркотической.

Окончив играть, они сели за столик рядом с нею и заговорили на очень сложном и витиеватом колониальном испанском языке XVI века, на этом пышном языке старинных баллад. Они употребляли такие изысканно-вежливые обороты, что заставили Сабину улыбнуться. Этот языковый стиль, навязанный завоевателями жителям африканской глубинки, был чем-то вроде барочных украшений на хижинах, крытых пальмовыми листьями. Один из них, самый темнокожий, отличался белоснежным накрахмаленным воротничком; к его стулу был прислонен длинный зонтик. Он с превеликой осторожностью держал на коленях шляпу, а когда играл на барабане, старался двигать только запястьями для того, чтобы не помять свой тщательно отутюженный костюм. Он поворачивал голову внутри стоячего воротника так, точно она существует отдельно от плеч, как это делают балийские танцоры.

Ее так и подзуживало нарушить их вежливый тон, взломать полированную поверхность их миролюбия своей экстравагантностью. Она стала стряхивать пепел с сигареты прямо на свою сумочку, и тут индийское колечко, подаренное ей Филиппом, звякнуло. Тогда светлолицый барабанщик обернулся к ней и улыбнулся, словно этот слабый звук был попыткой ответа на звучание его барабана.

К тому моменту, когда он снова запел, уже какая-то невидимая нить протянулась между их глазами. Теперь она не смотрела больше на его руки, пляшущие на поверхности барабана. Теперь она смотрела на его рот. У него были полные, ровные губы, пухлые, но весьма твердо очерченные. Он предлагал свои губы так, как предлагают какой-нибудь фрукт. Эти губы никогда плотно не смыкались и не отстранялись или он даже слегка сжимал их: они всегда оставались предлагаемыми.

И свое пение он тоже словно предлагал ей в чаше своего рта, так что она пила его осторожно, не проливая ни капли из этого гимна желанию. Каждый звук его голоса казался ей мягким прикосновением его губ. Пение становилось все более воодушевленным, а барабанный бой — более глубоким и резким, так что все эти звуки мощной струей окатывали ее сердце и тело. Бум-бум-бум-бум-бум — бил барабан по ее сердцу, и сама она была барабаном, ее кожа натягивалась под его пальцами, и барабанный бой отдавался по всему ее телу. Ловя его взгляд, скользящий по ее телу, она чувствовала, что его пальцы стучат по ее животу, грудям, бедрам. Когда он остановил взгляд на ее голых ступнях, обутых в сандалии, она ответила ему тем, что начала ногами отстукивать ритм. Когда он стал смотреть на ее талию, туда, откуда начинают расходится бедра, она почувствовала, что он уже взял ее своей песней. Перестав играть, он не сразу убрал ладони с барабана, словно не хотел выпускать из рук ее тело, и они продолжали смотреть друг на друга, иногда отводя глаза в сторону, словно из опасения, что остальные заметят перетекающее между ними желание.

Но когда они стали танцевать, он повел себя по-другому. Он начал так решительно и неумолимо раздвигать ее колени своими, словно хотел показать грубость своего желания. Он держал ее крепко, а она полностью подчинилась ему, так что казалось, будто любое движение, которое они совершают вдвоем, выполняет один человек. Он смотрел в ее лицо с чувством физической обреченности, как бы желая продлить этот миг навсегда. Его желание превратилось в центр притяжения, они словно спаялись друг с другом. Хотя он был не намного выше ее, осанка его была горделивой, и ей приходилось поднимать голову, чтобы встретиться с ним глазами. И тогда его взгляд проникал в ее сокровенную глубину с такой откровенной чувственностью, что она не могла выдержать излучение его глаз, не могла не откликнуться на их призыв. Внутренний жар проявлялся на его лице подобием лунного света. И вдруг Сабина почувствовала, что на нее нахлынула странная, необъяснимая волна гнева.

Когда танец кончился, его поклон был прощанием, таким же бесповоротным, как его желание.

В полной растерянности и недоумении, она ждала.

Он снова начал петь и играть на барабане, но теперь не преподносил свое пение лично ей, как это делал прежде.

Но она знала: он ведь хотел ее. Тогда зачем, зачем он сам все разрушает?

Ее охватило такое беспокойство, что она была готова остановить барабаны, прервать танцы. Но она сдержала свой порыв, чувствуя, что это еще больше отдалит его. Такова была его гордость. Такова была присущая ему странная смесь пассивности и агрессии. В музыке он был сияющим, мягким, доступным, а в танце — деспотичным. Она должна ждать. Она должна уважать ритуал.

Музыка смолкла. Он подошел к ее столику, присел рядом. Он улыбнулся, но улыбка смешалась с гримасой боли.

— Я знаю, — сказал он, — знаю.

— Знаешь?

— Я знаю. Но это невозможно, — сказал он как можно мягче. Но тут же волна гнева захлестнула его, и он добавил: — Для меня существует либо всё, либо ничего. У меня уже был такой опыт… Женщина, похожая на тебя. Желание. Да, это желание. Но желаешь ты не меня. Ты не знаешь меня. Твое желание связано не со мной. А с моей расой, с той чувственной силой, которой мы обладаем.

Он схватил ее за запястья и наклонился ближе к ее лицу:

— Это разрушает меня. Повсюду только желание. А стоит его удовлетворить, как сразу происходит отступление. Потому что я африканец. Что ты знаешь обо мне? Что я пою и стучу на барабане? И что ты хочешь меня? Но я не игрушка для развлечений. Я математик, композитор, писатель. — Он посмотрел на нее сурово. Не будь его губы такими полными, они бы сейчас сжались от гнева. Но глаза, глаза сверкали. — Ты ведь не поедешь со мной на «Ile Joyeuse», не станешь моей женой, не родишь мне черных детей и не будешь терпеливо ухаживать за моей негритянской бабушкой!

Сабина ответила ему с такой же горячностью, отбросив с лица волосы и понизив голос так, что он зазвучал как оскорбление:

— Я скажу тебе только одно: если бы дело было в том, что ты сказал, то все это я уже имела, и это меня не удержало, этого мне было недостаточно. Все было потрясающе, но меня это не удержало. Ты все разрушаешь своей горечью. Ты рассержен, обижен…