Изменить стиль страницы

Я открыл кран с холодной водой и подставил лицо под струю. Послышался осторожный стук в дверь. Я почувствовал, как кожу на лице стянуло, и при ярком свете бра, висевшего над зеркалом, стал разглядывать бисеринки воды, оросившие его, словно пот. Все было не так, все вышло глупее некуда, мне не следовало сюда приходить. Я допустил ошибку, надо было найти предлог, все равно какой, или даже, ничего не придумывая, просто сказать, что прийти не смогу. Мне следовало бы сейчас сидеть дома за своим письменным столом и думать о Сезанне или просто смотреть в окно, вглядываясь во тьму над озером и в освещенные окна в ряде домов на другом берегу, окна, за которыми протекает чужая, незнакомая мне жизнь. В этот момент мне не хотелось быть нигде, только дома, в своем кабинете, наедине с собой и с видом, открывающимся из окна. Быть может, Астрид все-таки надумала позвонить. И вообще, все может быть не так, как я думаю. Но что именно я думаю? Что всё уже позади? Что она сбежала от меня с другим? Что я больше никогда ее не увижу? Что произошло какое-то несчастье? Что она покончила с собой? Я был точно слепой, простирающий руки в пустоту, не находя ничего, за что можно было бы ухватиться. Но к чему предполагать худшее? Снова раздался стук в ванную, и я узнал за дверью озабоченный голос хозяйки, подруги моей юности, девушки, с которой я крутил любовь однажды летом, много лет назад, когда мы оба не знали, чем еще заняться. Если бы случай раскинул карты по-иному, то, быть может, именно я стал бы тем мужчиной, вместе с которым она бы теперь пользовалась этой ванной комнатой. Но разве в этом случае я не стал бы совершенно иным человеком? Человеком, которому с годами осточертела бы эта жизнь среди засушенных васильков, лиловых бантов и восточных тканей. И быть может, однажды этот человек прошел бы мимо незнакомой, чужой Инес или мимо Астрид, которая шла бы сама по себе мне навстречу, улыбаясь каким-то своим мыслям, а потом разминулась бы со мной и удалилась бы, идя по направлению к дому, погруженная в неясные, смутные мечтания.

Я разглядывал в зеркале свое лицо, покрытое бисеринками воды, точно испариной при лихорадке, а видел перед собой Астрид, стоявшую в дверях в утро ее отъезда. Видел ее странный, далекий и одновременно пристальный взгляд. Я вытер полотенцем лицо, открыл дверь ванной и улыбнулся как можно непринужденнее. Нет, ничего не случилось, всё в порядке, просто небольшие проблемы с желудком, не иначе как от кофе, я его выпил чересчур много, когда сидел за работой. Все уже сели за стол. Мы с хозяйкой стали спускаться вниз по лестнице, и она остановилась на пол пути и спросила, надолго ли уехала Астрид. На лице ее все еще сохранялось выражение озабоченности, точно она забыла его стереть, а я подумал о том, многое ли могло сказать ей мое собственное лицо и догадалась ли она, что у нас не все ладно, хотя я и ответил ей, что Астрид вернется домой через неделю.

Садясь за стол, я сделал вид, что не замечаю устремленных на меня, полных любопытства взглядов. Шел разговор о большой, недавно открывшейся выставке Мондриана, и я включился в него, заметив, что Мондриан вовсе не выстраивал своих композиций заранее, как можно было бы предположить, а, напротив, работал интуитивно, о чем свидетельствуют его незавершенные картины, где можно видеть, как вспомогательные линии, проведенные углем, стирались и наслаивались друг на друга, пока художник не находил их внутренней целесообразности. Иными словами, это был метод работы, который можно наблюдать у абстракционистов-экспрессионистов, которые, как известно, много раз рисовали одну и ту же картину до тех пор, пока она не была завершена, что лишь говорило о поверхностности подобного метода, но затем послужило признаком различия между конструктивизмом и экспрессионизмом. Я мог слышать, что все идет прекрасно, мой голос звучит спокойно и уверенно, но без назидательности, и даже инспектор музеев благожелательно поглядывал на меня сквозь очки в стальной оправе, как бы желая показать, что он всегда знал, что на меня можно положиться. А хозяйка дома, героиня моего давнего летнего романа, смотрела на меня взглядом, в котором читалась нежность, как будто я наконец выздоровел после длительной болезни. Распространяясь по поводу Мондриана и знаменуя этим свое возвращение в дружеский круг, я встречал то один, то другой устремленный на меня взгляд и спрашивал себя, каков я теперь в их глазах. Для одних я был известным искусствоведом, критиком, которого художники иногда даже побаивались, а для других — мужчиной, который способен был завоевать такую женщину, как Астрид. Но для некоторых я был высокомерным, далеким от житейской прозы эгоцентриком, интеллектуалом, который слишком много курит и наверняка не умеет даже лампочку ввернуть в патрон без посторонней помощи. Что касается инспектора музеев и хозяйки дома с ее засушенными букетиками васильков, то для них я был тем, кто превратился в подобного субъекта из некогда чувствительного, нескладного, по-стариковски умного паренька, который убил попусту полтора года своей юности, терзаясь несчастной любовью к экзотически смотревшейся швабре, хотя любой мог бы предвидеть, что мне нипочем не удастся ее удержать.

Впрочем, многого они все же не знали, да и не могли знать. Многого из того, чего я и сам не знал, и то, что я знал, когда это происходило, но потом мое знание улетучилось, то ли из-за того, что все было забыто, то ли из-за того, что сам я изменился. Теперь я уже не тот, каким был тогда, когда встретился с Астрид. Я могу видеть это по тем немногим фотографиям, на которых я тоже заснят. Их немного, потому что я всегда терпеть не мог фотографироваться, мне казалось, что меня снимают в неподходящий момент — то ли из-за того, что я силюсь выглядеть натурально, то ли потому, что меня сковывает мысль о том, что сейчас будет запечатлено одно какое-либо выражение из сотни других, присущих мне, один какой-либо миг из тысяч часов и дней. Во всяком случае я всегда бываю напряжен и излишне напыщен, когда кто-нибудь нацеливает на меня объектив фотокамеры, потому что неожиданно чувствую, что это не меня фотографируют, а кого-то, кто пытается походить на меня. Я вижу на фотографиях, как становятся резче мои черты, но не могу решить, то ли это мое истинное лицо постепенно проступает сквозь мягкую пухловатость юности, то ли мое изначальное лицо теперь изменили нажитые годами морщины и складки. Когда я встречаю на снимках, отображающих нашу жизнь, свой собственный несколько скептический взгляд, мне чудится, что человек на фотографии смотрит на меня и с удивлением спрашивает: неужто это и вправду я? Возможно, такое чувство испытывает и Астрид, хотя, конечно, об этом не думаешь изо дня в день. Она тоже изменилась. Теперь это уже не та женщина, которая однажды зимним вечером сидела на заднем сиденье моего такси, напевая песенку своему малышу, тем самым вечером, когда рухнуло все, во что она верила. Она, наверное, тоже удивляется, разглядывая свои старые фото, и спрашивает себя, неужели это те же самые глаза смотрят на нее сейчас сквозь даль времени. Те же глаза, которые когда-то с твердостью встретили настойчивый взгляд кинорежиссера, точно прочитав в нем, что ее ждет со временем, если она сейчас не уйдет. Мы с ней изменились, живя бок о бок, одновременно и поэтому не замечали этих перемен и лишь время от времени обращали внимание на то, как выросли наши дети, видя, как они летом носятся по прибрежному песку, долговязые, вытянувшиеся, или следя из окна, как они отправляются в школу. Каждый этап стирал из памяти предыдущий, так было и с нами, и с детьми, и остались лишь фотографии и наша ненадежная память. Продолжая изменяться, мы редко над этим задумывались, да и то главным образом замечая, что происходит с нами, но не думая о том, что годы влекут нас за собой и уводят все дальше по жизни.

Я почти не помню, каким ощущал себя прежде до того, как стал жить вместе с Астрид. Вспоминать о том, каким ты был в молодости, — это все равно что вспоминать о паре башмаков, которые носил когда-то, о паре старых, изношенных, давным-давно выброшенных на свалку башмаков. Мы думаем о них только как о своих старых башмаках, и точно так же говорим мы о себе в молодости, хотя башмаки были в ту пору новыми, и, строго говоря, это мы сами стали старше. У меня почти не сохранилось фотографий с того времени. Осталось лишь единственное фото с Инес, снятое в Амстердаме. Я никогда не показывал его Астрид, просто не представилось случая, а если она все же когда-нибудь ненароком увидела его, то ничего мне об этом не сказала, быть может, потому, что не хотела признаваться, что роется в бумагах у меня в кабинете. Снимок лежит между страницами монографии о Вермере, рядом с цветной иллюстрацией его знаменитой картины, изображающей молодую девушку с жемчужными серьгами в синем тюрбане, стоящую в темной комнате, озадаченную своим одиночеством. Губы у нее полуоткрыты, а в глазах, повернутых к свету, чтобы встретить чужой, пристальный взгляд зрителя, — выражение страха и ожидания. На амстердамском снимке я сижу рядом с Инес, положив ей руку на плечи, в окружении японских и американских туристов, на борту одного из прогулочных катеров, курсирующих по каналам города. Мы все смотрим куда-то вверх, а некоторые из нас приветственно машут фотографу. Такие снимки он делал уже тысячу раз, этот неизвестный фотограф. Я почти не узнаю нас обоих, сидящих среди туристов в тот весенний день в Амстердаме много лет назад. Люди, случайно собранные вместе, чтобы спустя полчаса разбрестись в разные стороны, люди, многие из которых уже наверняка давным-давно умерли. Все мы выглядим такими веселыми, быть может, из-за того, что мы в Амстердаме, а может, потому, что наконец выглянуло солнце и его отсветы — на зеленоватой воде канала и на наших еще влажных дождевиках и закрытых наконец зонтиках. Наши лица на фотографии настолько мелкие, что черты почти неразличимы. Мне приходится прибегать к помощи лупы, чтобы разглядеть их. Инес с влажными волосами, прислонившаяся ко мне головкой, такая милая, вовсе не похожая на роковую женщину, из-за которой мужчины готовы завыть на луну, как волки. Глаза у нас совсем крошечные, похожие на черные тычинки в глубине фотографии, передающей уменьшенные детали катера и людей.