Громыхал гром, — и вздрагивали, мерцая, желтые, испуганные ресницы в стекле электрических лампочек. И пока была гроза, — люди заметно притихли, и медленно, нерешительно текло пиво в слегка подпрыгивающие при ударах грома стаканы. И не решался Турба взять с пианино свою исправленную уже скрипку.
Но вот гром сменился только глухим, шедшим издалека басистым ворчаньем, а потоки дождя — мелкой бессильной слюной, и хлынуло опять по залу, оживленно и радостно, десятком голосов:
— Кофе… десяток пирожных!…
— Пива три!…
— Пять мороженого…
— Маэстро, вдарь раз!…
И кто— то, -молчавший и ежившийся во время грозы и нерешительно улыбавшийся соседям и вздрагивавший при каждом ударе грома, — сказал теперь громко, с сухим и вьющимся, как стружки, смешком, словно только теперь услышал чьи-то недавние слова про спасскую ярмарку и Бога:
— Хэ-хэ… Боженька и есть неприличие и один мираж несущественный. И не Спас, как по старому режим-с, а число девятнадцатое-с новым стилем!
И он ущипнул выше колена подававшую ему кофе молоденькую кельнершу.
— Музыку!… Музыку!… — шумели за столиками. И чей-то — уже женский — голос вдруг затянул:
На окраине где-то города
Я в убогой семье родила-а-ась…
Лет пятнадцати, горемычная,
На кирпичный завод наняла-ась…
— Не буду играть того, что поют! — вспыхнул вдруг, повернувшись к музыкантам, скрипач Турба.
И он дернул озлобленно вынесенной кверху костью плеча.
— Русскому человеку, когда пьян, совсем нельзя петь: после песни ему всегда хочется смерти.
И музыканты оборвали песню шумом редко исполняемого ими военного марша.
Рыжий виолончелист широко размахивал басящим смычком.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
…Там, где раньше пил с двумя проститутками конский барышник, почти у самого пианино, сидели теперь трое людей: двое мужчин и одна женщина.
На их столике не было ни одной бутылки (они ели только горячие сосиски), и молчаливо расхаживавший по залу Абрам Нашатырь мог бы быть недоволен этими трезвыми невыгодными посетителями и поручил бы Марфе Васильевне попросить их не занимать долго столика, если бы не знал, кто за ним сидит.
Эти трое только сегодня заняли два наилучших номера в «Якоре», и Абрам Нашатырь, просматривая их паспорта, прочел в них те же три фамилии, которые вот уже целую неделю выцветшими на солнце большими, красными буквами афиш извещали всех жителей Булынчуга о завтрашнем интересном концерте.
Эти трое были московские артисты. Один из них — бритый, с темными, большими зрачками, с густой волной седых полос — ел медленней остальных, часто откидываясь на спинку стула и обводя неторопливым и внимательным взглядом посетителей «Марфы».
Иногда он наклонялся к своим спутникам, короткими и меткими фразами делился с ними впечатлениями, и сидевшая почти вплотную к нему Елена Ивановна слышала его приятный грудной голос, слегка протяжные, но круглые, как кольца, сочно произносимые слова.
Второй из артистов — худощавый, со смуглым, цыганского типа лицом и курчавой узкой головой, — оживленно и часто смеясь, разговаривал со своей молодой и красивой спутницей, называя ее на «ты» и «Элен», и Елене Ивановне было почему-то приятно, что у этой красивой артистки и у нее — одно и то же имя.
В антракте рыжий виолончелист наклонился к пианино и прогудел:
— Если я кому-нибудь завидую в этом… заведении, так вот этим троим. У них жизнь в прислугах ходит! И можешь
сколько угодно шуметь, а они твой крик своей тишиной покроют… У них шум в жизни особенный!… Образованные, конечно: не то, что мы с вами!
Исаак Моисеевич устало пожал плечами: даже и ему сегодняшний вечер отдавил плечи непосильным грузом.
Тусклое и серое, как известь, лицо Елены Ивановны покрылось вдруг минутными лишаями краски: о, как возненавидела она сейчас рыжего виолончелиста, видевшего в ней только тапершу в этом душном кафе!… О, будь проклят сегодняшний тяжелый и жестокий вечер!…
И когда она услышала за своей спиной мягкое и чуть тоскливое:
— Ici tout le monde boit et se rejouit, mais je vois ici seulement des visages tristes et malheu-reux!… — она вдруг обернулась и, дрожа всем телом, запинаясь, сказала:
— Mais ici il у a des fiers, fiers dans leurs souf-frances!…
— О-о-ох!… — изумленно вскрикнул изумленный виолончелист. Он был поражен теперь не меньше, чем во время дикого убийства ничем не провинившегося попугая.
— А-а-а?! — не мигая, смотрел он на Елену Ивановну. — Вы умеете?…
Девушка была бледна, а плечи и руки ее лихорадочно дрожали. Она не знала теперь, почему вдруг ворвалась в чужой разговор: то ли толкнула ее на это тоскливая певучая фраза седоволосого артиста, то ли противен был в своей грубости всегда пахнущий чесноком рыжий виолончелист…
Турба и сидевшие за столиком с любопытством рассматривали девушку.
— Вы правы, конечно, милая моя, — услышала она тот же певучий и ласкающий голос. — Но и я был прав, — обращался уже к своим спутникам актер. — И я был прав, когда говорил вам, что человека можно узнать только тогда, когда между вашими и его глазами — не меньше метра…
— И когда у обоих свободны языки!… — рассмеялся худощавый артист.
— Пригласите девушку к столу… она, очевидно, из интеллигентных, — шепнула седоволосому соседу красивая артистка. — Нет, постойте, — я… Это может оказаться очень интересным. Особенно вам, — такому же большому психологу, как и артисту!…
Она громко сказала:
— Мы очень просим вас отдохнуть за нашим столиком. Мы — ваши коллеги: мы — актеры…
И ее синие молодые глаза были ласковы и лучисты, — Елена Ивановна искала тепла: она робко и застенчиво кивнула головой.
Когда, через четверть часа, Абрам Нашатырь вошел в зал, он увидел, что вместо девушки сидел за пианино худощавый артист, а за столиком — раскрасневшаяся Елена Ивановна.
— Что это значит? — удивленно спросил он у Розочки. Она улыбнулась.
— Это — артисты. Они пригласили ее поужинать с ними, а этот пианист, — это он на афише! — сел позабавиться вместо нее. Ой, как он играет! Нашим музыкантам стыдно вместе с ним…
— Та-ак… — словно растерявшись, протянул Абрам Нашатырь. Та-а-ак. Они даже пьют теперь вместе с ней пиво, — ну, пусть себе пьют.
И он отошел в сторону… чтоб через несколько минут вновь уже заинтересоваться, как и все тогда в зале, тем, что неожиданно приключилось за этим столиком.
Но пока его не покидала, как и все это время, упрямая мысль о требованиях крепко осевшего у него в доме брата, Немы…
Крутой и настойчивый, Абрам Нашатырь не знал теперь, как избавиться от Немы; в угрожавшем и шантажировавшем его калеке он уже не видел брата, и Нёма стал для него злейшим врагом.
«Напился пьяным, проигрался сегодня в карты и распутствует теперь с девкой в саду. Зверюга, циркач!…» — Абрам Нашатырь чувствовал от охватившей его злобы внутреннюю колющую дрожь.
Часы пробили одиннадцать с половиной; еще полчаса, -и можно будет вместе с Марфой Васильевной подсчитать сегодняшнюю обильную выручку.
И вдруг — прыгающий, как мяч, взрыв раскатистого хохота, чей-то жалобный заплетающийся стон, шум от опрокинутого стула, голоса: «Вот ужас… фу! безобразие!… она чересчур выпила», и опять оглушительный смех.
— Что такое? опять скандал?… — Абрам Нашатырь бросился на шум.
— Леночка… Леночка… я не переживу… простите меня! — И мимо него, пошатываясь и рыдая, цепляясь за стулья, пробежала на кухню, закрыв руками лицо, Елена Ивановна.
— Фу, скандал… Несчастная… Вот приключение… — красивая артистка, натягивая спавшее с плеча платье, поспешно направилась к выходу.
— Обыкновенная история с обыкновенными последствиями…
Седоволосый актер криво усмехнулся.
— Ха-ха-ха!… — хохотал, багровея, рыжий виолончелист. -Они ее в свою интеллигентную компанию… ха-ха-ха!… разговоры порядочные, угощение… ха-ха-ха!… а она возьми и… неприличие громко при всех… Ой, я не могу больше!…