– Я разве отрицаю? – Тут он допустил оплошность, заключив ее в объятия.

Она была не в том состоянии, чтобы позволить подобное обращение.

– Гад! Сволочь! Ублюдок!

Набросилась на него с кулаками. Она не разбирала, куда бьет: в лицо – так в лицо, в печенку – так в печенку! Он не оказывал ей сопротивления, только увертывался, как хороший боксер. Она мазала и от этого еще больше возбуждалась.

– Тебя убить мало! Тебя на кол! На кол посадить! Она загнала все-таки его в угол, пнула в пах и ткнула уже обессилевшим кулаком в грудь. Шаталин подхватил ее под локотки и, словно подушку, бросил обратно на кровать.

Она завизжала, зарылась в одеяло, успокоилась.

– Прости, миленький… Прости, любимый мой, прости идиотку!.. – шептала его губам и вновь растворялась в нем, чтобы забыться, чтобы не думать, чтобы лететь…

Куда лететь? Кругом тупик, куда ни лети! И «крайс-лер» уже не поможет!

Ничто и никто не поможет…

Во время разговора с Питом в гостиной на него снизошло озарение. Он вспомнил Витяя. Последнюю беседу с ним на кухне за бутылкой пива. Витяй рассекретил свою миссию – следил несколько дней за домом Овчинникова. Вытащил из почтового ящика письмо. Из письма он узнал, что дочь председателя зовут Настей. Конечно же, Саня всегда помнил об этом письме и упомянул его в разговоре с Питом. И тут он понял, что письмо не упало с неба. У письма был автор – девочка, подруга Насти, ее ровесница. Эта девочка тоже выросла. Эта девочка… Эта девочка лежит у него в кровати. «Подарок». Подарок судьбы.

– Может, ты все-таки скажешь, как тебя зовут?

– Не помню.

– Не ври!

– Зови меня просто «девка». Это будет правильно.

– Нет. Я всю жизнь только и делал, что спал с девками. Ты на них не похожа. Ты другая.

– Какая?

– Необыкновенная!

– Неужели влюбился?

– А ты? Разве нет?

– Разве да!

– Я должен хоть что-нибудь знать о тебе.

– Чтобы жениться? Я не собираюсь за тебя замуж.

– При чем тут это? Ведь ты обо мне знаешь все или почти все. Мы должны быть на равных.

– Мы никогда не будем на равных!

– Мы уже на равных!

– Да… Это тупик…

Она первая произнесла это слово. Она первая дала такое четкое определение их прошлому, их настоящему, их будущему.

Лес закончился. Начались перекошенные халабуды. Даже бескрайние, величественные леса кончаются. Да еще кончаются убогими жилищами. Кто здесь живет? И зачем? Его серебристый «крайслер» – как инопланетный корабль на фоне этой нищеты! А чем лучше дом его родителей в глухой уральской деревушке? Вот как он вознесся! А зачем? Чтобы угодить в тупик?..

– Мы были совсем девчонками, – начала наконец она, – ходили в одну престижную школу – не для особо одаренных детей, а для детей особо продвинувшихся родителей. Занимались в одном драмкружке, любили одних и тех же артистов, певцов, писателей. Это глупо, наверно, но наши вкусы во всем совпадали. Вот только дом мой стоял по другую сторону проспекта Мира, и комнат у нас было всего три, и отец мой был мелким чиновником, инструктором райкома партии, правда, допущенным к каким-то тайнам мадридского двора, к святая святых партийной ложи. И еще была у меня сестра, а не брат. Почти одного возраста с Настиным братом. Мы все мечтали их потом поженить.

В то злосчастное лето девяносто первого мы жили на своей даче, Овчинниковы – на своей. Это не одно и то же. У моего отца был невзрачный домик, без ворот с фотоэлементами и без охраны. Но самое печальное то, что он находился за тридевять земель от загородного дома Овчинниковых, и я скучала по подруге. Писала Насте письма, одно мрачнее другого. Она мне ответила лишь раз.

С увлечением расписывала развалины монастыря. Ей очень хотелось увидеть монахов в белых капюшонах, которые как-то привиделись их горничной. Настя звала в гости. Но это было невозможно. Мой отец соблюдал субординацию. Кто он, а кто Овчинников! Впрочем, отца мы почти не видели на даче в то лето. Стояли последние коммунистические деньки, и он, наверно, предчувствовал скорый конец.

А может, и нет. Человек ведь всегда надеется на лучшее. Мать тоже часто уезжала по делам, оставляла нас с сестрой вдвоем под присмотром соседей. Потом я догадалась, что это были за «дела». У моих родителей была огромная разница в возрасте, почти двадцать лет, и мать потихоньку от отца гуляла.

Дачная скука переходила всякие границы. Я не завела там подруг. Мне ни с кем никогда не было так интересно, как с Настей Овчинниковой. Я продолжала писать ей письма, скрашивая этим свой досуг, заполненный чтением одних и тех же книг, подготовкой сестренки в школу, нудным вязанием и еще более нудной рыбной ловлей.

Настя мне больше не отвечала, и я обиделась, перестала ей писать.

Как-то в начале августа я подслушала разговор двух рыбаков. Они говорили о Настином отце, но почему-то в прошедшем времени. Я помню, это ужасно меня напугало. Прибежала домой и с порога закричала: «Мама! Мама, что с Настей?»

Меня уже терзали дурные предчувствия. Не могла Настя ни с того ни с сего порвать со мной отношения. Не было никаких причин. А если уехала отдыхать на море, то обязательно бы сообщила. Значит, произошло что-то существенное в ее жизни, раз ей не до меня. Это я уже понимала своим детским умишком.

Оказывается, мама давно все знала, но скрывала, боялась за мою психику. Но и она не могла мне вразумительно ответить, жива моя подруга или нет. Официально сообщалось, что погибла вся семья председателя райисполкома, но нигде не упоминалась дочь Овчинникова, только жена и сын, будто Настя вообще никогда не существовала. Может, это делалось в целях ее безопасности?

Я тяжело переживала утрату, но вскоре трагедия моей собственной семьи сделала меня не чувствительной к боли.

Наступили славные дни путча. По московским улицам грохотали танки.

Гэкачеписты трясущимися руками пытались захватить власть. Дачный поселок вымер.

Отцы семейств, все как один, отбыли в город, чтобы занять исходные позиции, в страхе лишиться натруженных кресел, будто их задницы играли какую-то роль! Жены мелких партийных функционеров замерли в томительном ожидании. Они, конечно, грезили, что режим вернется, ведь все рушилось на глазах, а их мужья еще не сделали блестящих карьер! Дачные дети притихли.

Мама снова бросила нас с сестрой и умчалась в город, как я тогда наивно думала, чтобы поддержать отца в трудную минуту. С утра до ночи слушала радио. Понимала почти все. И почему-то была на стороне защитников Белого дома.

Может, назло всей этой дачной кодле?

ГКЧП скинули, компартию объявили вне закона, а мама все не возвращалась.

К нашей даче подъехала черная «Волга». Из нее вышел высокий мужчина в строгом костюме и галстуке, несмотря на жару.

«Мама дома?» – спросил он через калитку.

«Нет. Она уже шестой день в городе», – ответила я.

Он как-то странно усмехнулся. Мне не понравилось. И глаза у него были какие-то грязные, мутноватые.

«А что случилось?»

Я поняла, что это не простой визит, ведь все рухнуло, а дача-то у нас казенная.

Не убрав усмешки с лица, он сказал:

«Папа ваш, девочки, умер, а мама… Маму вашу мы попробуем найти».

«Волга» вскоре исчезла с проселочной дороги, а я еще долго не могла отойти от калитки, будто приросла. Сестренка тянула меня за руку, о чем-то спрашивала, капризничала,но все напрасно.

Сестренка почти не знала отца. Когда он возвращался с работы, она уже спала. В последние годы он уделял нам мало внимания. Но я помнила еще те счастливые времена, когда он работал в парткоме крупного завода. Тогда он меньше уставал и по выходным принадлежал семье. Водил меня в театры, на концерты в филармонию. Помню, как мы однажды с ним пришли в Парк культуры к самому открытию и катались совершенно одни на американских горках, и орали на весь парк наши любимые песни.

Я проревела всю ночь, а наутро приехала мама. Она забрала с дачи все необходимое и не забыла нас с сестрой.

«Где ты была все эти дни?» – попыталась выяснить я. «Не твое дело!» – грубо оборвала она. Мы навсегда распрощались с дачей, и я даже по-детски была рада, что не будет у меня больше таких скучных каникул.