Так весь век свой и прожила, голубушка моя, у любимой своей печки на полу между тремя дверьми.

А вот еще скажу вам: с грешными людьми часто бывает, что они за собою ничего не видят, а на других указывают. Что делать, на то они и грешные люди. Вот так-то и у нас было. Стали соблазняться тем, что Пелагея Ивановна не исповедуется и Святых Тайн не причащается. Вот приказали нашему батюшке отцу Ивану Феминину (из соседнего прихода, потому что своих священников тогда еще не было) исповедать ее. Пришел он, и долго-долго они пробыли вместе наедине. Смотрю: выходит батюшка такой-то взволнованный и пошел прямо к матушке настоятельнице; слышим: объяснил он ей, что Пелагея Ивановна великая раба Божия и что она прямо высказала ему все потаенные грехи его. И насчет Святых Тайн всегда хлопотали наши сестры-хлопотуши, обзывая ее испорченною, да меня за нее укоряли. А дело-то в том, что она приобщалась Святых Тайн, только не часто. Разболелись у ней как-то ноги; я и говорю: "Не приобщить ли тебя, Пелагея Ивановна?"

— Что ж? — говорит. — Батюшка, хорошее дело.

И приобщил ее батюшка о. Василий. Точно так же, как-то раз в Великий пост, предложила я ей приобщиться, и она не только рада была, но даже сама все и правило-то к причащению вычитала и приобщилась. Раз сестры так доняли меня, что невтерпеж мне стало, я и говорю ей: "Что это ты не приобщишься? Ведь все сестры говорят, что ты порченая".

— Ах, нет, — говорит, — батюшка, старик-то батюшка Серафим ведь мне разрешил от рождения до успения.

Что значили эти слова святого старца, не знаю я, а думаю, по моему глупому разуму, не указал ли он ей и тут путь высочайшего самоотвержения. Что может быть выше, радостнее и блаженнее приобщения Святых Тайн Христовых? А они, эти блаженные-то, добровольно осуждают себя и на это лишение. А впрочем, Бог их знает! С ними бывают такие чудные события.

Вот я вам еще скажу: раз сестры тоже пристали ко мне и укоряют, что не причащу Пелагею Ивановну. Вот пошла я и сказала о том батюшке, а он мне ответил: "Нечего слушать их! Что они понимают? Когда она сама пожелает, а этак ты, Герасимовна, за мной и не ходи. Знаю я Пелагею Ивановну, какая она раба Божия. Она с таким благоговением, с таким смирением, с таким страхом и трепетом принимает Святые Христовы Тайны, что вся даже просветлеет; и так вся ликует от духовного восторга, что даже на меня самого страх нападает от этого ее просветления. Потому сама она лучше и нас с тобой знает, когда Господь благословит ее приобщиться". С тем я и ушла. А разуму-то, грешница, все еще не научилась. Так, раз вот в 1882 году в Петровки больно уж доняли меня опять сестры за то, что не приобщила-то я ее. Собралась я сама приобщиться, да все и приговариваюсь к ней о том же, а она все молчит. Я уже больна раздосадовалась. Приобщиться-то я приобщилась, да ее и выбранила за то, что она-то не приобщилась, а она все молчит. Заснула я это ночью и вижу: входят к нам священник и диакон с чашею и приобщили ее. Проснувшись, я уже не во сне, а наяву слышу: отворилась дверь, и уходят; шаги мужские. "Поля, Поля! — кричу, соскочивши. — Кто у нас был? Кто сейчас вышел?" Проснулась Поля и говорит: "Никого не было". А Пелагея-то Ивановна, вижу, молча сидит на любимом своем месте, на полу у печки на войлочке, и такая-то веселая, светлая да румяная — точно вся помолодела. Увидав ее такой, я стала просить у ней прощения. "Ах, матушка! Ведь ты святая, ты ведь молилась, да…" Я не успела договорить, а она мне: "Что ты просишь у меня прощения, ведь я не то, что ты говоришь, я великая грешница". Так и залилась я слезами, что оскорбила ее, а она, увидавши мои слезы, улыбнулась да и простила. И вот с этих-то уж пор, что, бывало, ни говорят мне, как ни досаждают, никого я не слушалась, а как самой ей угодно, как Господь ей укажет, так и делала.

И частенько-таки бывали ей подобные посещения свыше. Вот уж в 1884 году, незадолго до смерти, по обыкновению, лежу я на лежанке ночью и не сплю, она, тоже по обыкновению своему всегда не спать ночи, сидит на любимом своем месте, на полу у печки. Вот слышу я, пришел к ней батюшка Серафим, слышу я голоса его и ее, и долго так говорили они. Я все слушаю да слушаю, хочется, знаешь, узнать, а всего-то расслушать не могу, только понимаю, что все об обители толкуют. И нашу матушку настоятельницу помянули, это-то я хорошо разобрала. Вот когда уже все стихло и не слышно стало голосов их, я и выхожу к ней. "Это ведь у тебя, Пелагея Ивановна, батюшка Серафим был? Я его голос слышала; и вы с ним все об обители толковали и матушку поминали. Ведь так? Что ж это значит? Не случится ли, — говорю, — у нас чего?"

— Мало ли, — отвечала она,— у нас дел.

Так и не добилась я у ней ничего.

А вот также за 12 дней до смерти ее лежу я на лежанке ночью, а она на своем полу на войлочке сидит, вдруг — и никогда еще этого не было — слышу я: она запела, всего-то уж не упомню, а вот эти слова хорошо поняла: "Ангели удивившая, как Дева восходит от земли на небо". Ах, думаю, что это с ней? Никогда еще так-то не бывало, как бы чего не случилось?.. И прошло мало, этак дня через два, ночью опять слышу, что кто-то говорит с ней, и таким каким-то странным голосом, а она точно с ним спорит. Это еще что? Кто это? — думаю; да не вытерпела и окликнула: "Маша! Это ты, что ли?" А послушница Маша мне и отвечает: "Нет, матушка, не я; а должно быть, не Пелагея ли Гавриловна". А Поля-то крепко-накрепко спит. Тут не выдержала я, вскочила да и вхожу; вижу: сидит она на своем месте. "Да что же это за странности? — говорю. — Третьего дня ты пела; и я очень хорошо это слышала, да промолчала; сейчас опять кто-то странным таким голосом разговаривал тут с тобою. Хочу я знать, кто это был. Уж что-нибудь это да значит…" Поглядела она на меня да развела руками. — А вот тебе, — говорит, — и не узнать.

— Как, — говорю я с досадою, — не узнать? Мало ли кто приходит! Кто тебя знает! Может, не вор ли какой.

— Вор и есть, — говорит она, — тот самый, который души ворует.

Поняла я тут страшный голос, что напугал меня, и замолчала».

1884 год был тяжелым для Серафимовой обители, настало время расстаться со «вторым Серафимом», дивной блаженной Пелагеей Ивановной, которой действительно «спаслись много душ», как предсказал батюшка Серафим.

Монахиня Анна Герасимовна передала о последних днях жизни Пелагеи Ивановны следующее:

«Дня за два до того, как ей совсем слечь, говорит она мне: "Ох, Симеон, Симеон! Как мне жаль матушку-то; да делать-то нечего". В то время вся Царская Фамилия здесь ожидалась.

— Что ж, — говорю, — разве беда какая случилась?

— Да беда-то не очень велика, — говорит, — а матушку-то мне жаль.

Тут как раз я и разнемоглась, и затолковали у нас в келье-то, как бы мне не умереть.

— А я-то с кем же останусь, — говорит Пелагея Ивановна и подошла ко мне. — Нет, маменька, вставай; мы с тобой поживем еще маленько.

— Ну, — говорю, — когда мы друг друга так любим, что ты без меня не хочешь оставаться, а я без тебя, так давай кинем жребий, кому выйдет прежде умереть, тебе или мне.

— Ну,—говорит, — давай.

Не успела я сказать, как наши келейницы притащили нам, длинную-предлинную бечевку. Пелагея Ивановна прехорошо стала перехватывать рукой. Вышло мне прежде умереть. Увидя это, Пелагея Ивановна огорчилась, пригорюнилась, вздохнула и говорит: "Ох, Господи! Да кого же мне искать-то еще. Нет, уже лучше я прежде умру!" и января, вставши с места, направилась она к двери на двор и говорит: "Ох, Маша. Что-то у меня как голова болит! Пойду-ка я в остаточки на звезды-то небесные погляжу". Не дойдя до двери, вдруг упала, дурнота сделалась с ней; подняли мы ее, спрыснули святой водой, она чуточку очнулась да и говорит: "Что это, Господи, как бы не умереть! Симеон, Симеон, мне матушку да тебя только жаль".

— Полно-ка, — говорю я, — может, кого и еще?