Изменить стиль страницы

– Вера нездорова, – отвечала мягко Синтянина. – А ты куда рано, Катя?

– Я к ранней обедне, хочется помолиться, – отвечала Форова, прислоняясь к щитку тюльбюри. – Что с Верой такое?

– Не говори, пожалуйста! – отвечала Синтянина, бросив взгляд на закрытую головку Веры.

Форова легонько приподняла закрывавший лицо ребенка угол пледа и тихо шепнула: «она спит?»

– Как села, так опустилась в ноги и заснула.

– И как она сегодня необыкновенно бледна!

– Да; она всю ночь не спала ни минуты.

– Отчего? – шепнула Форова.

– Что ты шепчешь? Она ведь не слышит.

– И как это странно и страшно, что она спит и все смотрит глазами, – проговорила Катерина Астафьевна, и с этим словом бережно и тихо покрыла пледом бледное до синевы лицо девушки, откинувшей головку с полуоткрытыми глазами на служащее ей изголовьем колено мачехи.

– Несчастное дитя! – заключила Форова, вздохнув и перекрестив ее. – Она рукой так и держится за твое платье.

– Я не могу себе простить, что я вчера ее оставляла одну. Я думала, что она спит днем, а она не спала, ходила пред вечером к отцу, пока мы сидели в саду, и ночью… представь ты… опять было то, что тогда…

– Да?

– Я только вернулась, легла и… ты понимаешь? я все же вчера была немножко тревожна…

– Да, да, понимаю, понимаю.

– Я лежу и никак не засну, все Бог знает что идет в голову, как вдруг она, не касаясь ногами пола, влетает в мою спальню: вся бледная, вся в белом, глаза горят, в обеих руках по зажженной свече из канделябра, бросилась к окну, открыла занавеску и вдруг… Какие звуки! Какие тягостные звуки, Катя! Так, знаешь: «а-а-а-а!» – как будто она хочет кого-то удержать над самою пропастью, и вдруг… смотрю, уж свечи на полу, и, когда я нагнулась, чтобы поднять их, потому что она не обращала на них внимания, кажется, я слышала слово…

Форова промолчала.

– Мне показалось, что как будто пронзительно раздалось: «кровь!»

– Господи помилуй! – произнесла, отодвигаясь, Форова и перекрестилась.

– Какое странное дитя!

– И я тебе скажу, я не нервна, но очень испугалась.

– Еще бы! Это кого хочешь встревожит.

– Я взяла ее сзади и посадила ее в кресла. Она была холодная как лед, или лучше тебе сказать, что ее совсем не было, только это бедное, больное сердце ее так билось, что на груди как мышонок ворочался под блузой, а дыханья нет.

– Бедняжка! какая тяжкая ее жизнь!

– Нет, ты дослушай же, Катя.

– Знаешь, меня всегда от этих вещей немножко коробит.

– Нет, это вовсе не страшно. Она вдруг схватила карандаш…

– И написала «кто я?» Не говори мне, я дрожу, когда она об этом спрашивает.

– А вот представь, совсем не то: она взяла карандаш и написала: «змей с трещеткой».

– Что это значит?

Синтянина пожала плечами.

– А где же кровь?

– Я ее об этом спросила.

– Ну и что же?

– Она показала рукой вокруг и остановила на висленевском флигеле. Конечно, все это вздор…

– Почем нам это знать, что это вздор, Сашура?

– О, полно, Катя! Что же может угрожать им? Нет, все это вздор, пустяки; но Вера была так тревожна, как никогда, и я все это тебе к тому рассказываю, чтобы ты не отнесла моего бегства к чему-нибудь другому, – договорила, слегка краснея, Синтянина.

– Ну да, поди-ка ты, стану я относить.

– Не станешь?

– Да, разумеется, не стану. Легко ли добро: есть от кого бежать.

Синтянина вздохнула.

– А ты знаешь, Катя, – молвила она, – что порочных детей более жаль, чем тех, которые нас не огорчают.

– Э, полно, пожалуйста, – отвечала Форова, энергически поправляя рукой свои седые волосы, выбившиеся у нее из-под шляпки. – Я теперь на много лет совсем спокойна за всех хороших женщин в мире: теперь, кроме дуры, ни с кем ничего не случится. Увлекаться уж некем и нечем.

– Но, ах! смотри! – воскликнула она, взглянув на девочку.

Вера во сне отмахнула с головы плед и, не просыпаясь, глядела полуоткрытыми глазами в лицо Синтяниной.

– Как страшно, – сказала Форова, – она точно следит за тобой и во сне и наяву. Прощай, Господь с тобой.

– Ты навестишь меня?

– Да, непременно.

– Мне надо кое-что тебе сказать.

– Скажи сейчас.

– Нет, это долго.

– А что такое? У тебя есть опасения?

– Да, но теперь прощай.

С этими словами Синтянина пустила лошадь вброд и уехала.

Висленев вышел со двора, раскрыл щегольской шелковый зонт, но, сделав несколько шагов по улице, тотчас же закрыл его и пошел быстрым ходом. Дождя еще не было; город Висленев знал прекрасно и очень скоро дошел по разным уличкам и переулкам до маленького, низенького домика в три окошечка. Это был опять тот же самый домик, пред которым за час пред этим Синтянина разговаривала с Форовой.

Висленев поглядел чрез окно внутрь домика и, никого не увидав тут, отворил калитку и вошел на двор. На него сипло залаяла старая черная собака, но тотчас же зевнула и пошла под крыльцо.

Из-под сарая вылетела стая кур, которых посреди двора поджидал голенастый красный петух, и вслед за тем оттуда же вышла бойкая рябая, востроносая баба с ребенком под одною рукой и двумя курицами – под другою.

– Милая, Филетер Иваныч дома? – осведомился Висленев.

– Ах, нету-ти их, нету-ти, ушедши они со двора, – отвечала с сожалением баба.

– А Катерина Астафьевна?

– Катерина Астафьевна были в саду, да нешто не ушли ли… Ступайте в сад.

– А ваша собака меня не укусит?

– Собака, нет; она не кусается, не поважена. Вот корова буренка… Тпружи, тпружи, дура! тпружи! – закричала баба, махая дитятей и курами.

Висленев вдруг почувствовал сзади у своего затылка нежное теплое дыхание, и в то же мгновение шляпа его слетела с головы вместе с несколькими вырванными из затылка волосами.

Иосаф Платонович вскрикнул и прыгнул вперед, а баба, бросив на землю кур и ребенка, быстро кинулась защищать гостя от коровы, которая спокойно жевала и трясла его соломенную шляпу.

Несколько ударов, которые женщина нанесла корове по губам, было достаточно, чтобы та освободила висленевскую шляпу, но, конечно, жестоко помятую и без куска полей.

– Это все барин, Филетер Иваныч, у нас таких глупостьев ее научили, – заговорила баба, подавая Висленеву его испорченную шляпу.

– Но она, однако, может быть еще и бодается? – осведомился Висленев, прячась за бабу от коровы, которая опять подходила к ним, пережевывая во рту кусок шляпы и медленно помахивая головой с тупыми круглыми глазами.

– Нет, идите; бодаться она редко бодается… разве только кто ей не понравится, – успокаивала баба, стремясь опять изловить кур и взять кричащее дитя.

– Ну, однако же, покорно вас благодарю. Я вовсе не желаю испытывать, понравился я ей или не понравился; а вы лучше проведите меня до саду.

Баба согласилась, и Висленев, под ее прикрытием, пошел скорыми шагами вперед, держась рукой за холщевый, вышитый красною бумагой передник своей провожатой.

Переступив за порог утлой ограды, он запер за собой на задвижку калитку и рассмеялся.

– Скажите, пожалуйста, вот вам и провинциальная простота жизни! А тут, чтобы жить, надо еще и коровам нравиться! Ну, краек! ну, сторонушка!

Он снял свою изуродованную шляпу, оглядел ее и, надев прорехой на затылок, пошел по узенькой, не пробитой, а протоптанной тропинке в глубь небольшого, так сказать, однодворческого сада. Кругом растут, как попало, жимолости, малина, крыжовник, корявая яблонька и в конце куст густой черемухи; но живой души человеческой нет.

Иосаф Платонович даже плюнул: очевидно, баба соврала; очевидно, Катерины Астафьевны здесь нет, а между тем идти назад… там корова и собака… Но в это самое мгновение Висленев дошел до черемухи и отодвинулся назад и покраснел. В пяти шагах от него, под наклонившеюся до земли веткой, копошился ворох зеленой полосатой материи, и одна рука ею обтянутая взрывала ножиком землю.

«Так вот это кто: это была тетушка!.. Ну, слава Богу! Испугаю же ее за то, что она меня напугала».